На фото: детство наше золотое... левобережная-химки, канал им.москвы.
юля - в платье.
(1946 год)
Я лежу на спине и держу воздух.
Воздух тяжеленный, как матрац, и заполнен ватой – её клочья плавают надо мной, забиваясь в рот и нос, не дают дышать.
Воздух и полосатый, как матрац, – черные и серые полосы сменяют друг друга, мешая смотреть.
Собственно, и смотреть не на что. Надо мной – лишь в мелких трещинах потолок, едва освещённый настольной лампой под серым пуховым платком.
Я знаю, что, как только отпущу воздух, он навалится на меня, насовсем задушит мерзкой ватой, и я умру.
Я, наверное, действительно умираю – воспаление лёгких и температура под сорок.
Мне восемь лет.
Я ещё не решила, хочу умереть или нет, так как не знаю, что такое смерть.
Знаю только, что мама будет ругать за это бабушку, папа плакать.
А бабушка и вовсе с ума сойдёт.
Приезжает мама к нам редко и тайком от папы, потому что живёт с другим мужем, а папе оставила меня с бабушкой.
Бабушка её за это пилит, а мама в ответ повторяет только, чтоб меня никуда не пускала. Потому что если что-то случится, “ты ведь сойдёшь с ума”.
Я не очень понимаю, что это означает, но всякий раз со страху реву.
Не потому что меня не пустят гулять – нельзя же ребёнку без свежего воздуха, а из-за этого неведомо-грозного “сойдёшь с ума”.
А теперь вот нам в школе делали уколы от дифтерита, всех заперли в классе. А мы с Фокиным вылезли в окно и спрятались раздетыми в кустах на морозе.
Нас поймали и уколы так или иначе сделали, но мы всё равно заболели, хоть и не дифтеритом.
Фокин – просто чихал и кашлял, а у меня – двусторонняя пневмония…
Бабушка время от времени меняет мне на лбу смоченное уксусом полотенце, которое тут же высыхает. Норовит напоить чем-то липким и горячим. Не получается. Мне совсем худо.
Что-то шепчет венчальной своей иконке без оклада – оклад в войну обменяли на хлеб.
Богоматерь на иконе очень красивая и грустная.
Сколько раз я клянчила у бабушки эту иконку. “Как помру, тогда завещаю”…
А теперь вот я вперёд помру.
Мне становится себя жаль. И маму, и бабушку. Но держать воздух уже нет сил.
Сейчас бабушка задремлет, и я его отпущу…
Бабушка роняет на грудь голову, всхрапывает.
Медленно разжимаю пальцы.
Душный раскалённый матрац наваливается на грудь. Барахтаюсь, беззвучно кричу, погружаясь в чёрно-серую дурноту.
И вдруг “матрац” с хрустом рвётся.
В образовавшуюся щель снова вижу потолок над головой. Необычайно чётко, каждую трещину.
И ещё что-то странное в нашем потолке – ясно различимый прямоугольник.
То ли дверь без ручки, то ли люк.
В прорезь просачивается голубой с золотом свет. Прохладные и ласковые лучи, как мамины пальцы.
И я знаю, что там, за дверью, нет ни боли, ни жара, ни удушливого кашля, - лишь желанно-свободная золотая голубизна.
Надо только высоко, очень высоко подпрыгнуть, изо всех оставшихся сил толкнуть дверь и вырваться.
Насовсем.
- Я не должна, – осознаю вдруг ни с того, ни с сего, уже набрав в воспалённые лёгкие побольше воздуха и упершись ладонями в рёбра кровати для этого последнего прыжка,
- Потому что должна.
Не должна умирать уже не из-за мамы с папой, которые будут рыдать и переживать Не из-за бабушки, которая “сойдёт с ума”.
Из-за главных слов, которым меня научили в школе.
Из-за чёрной тарелки репродуктора и победных салютов.
Из-за “От советского информбюро. Приказ Верховного главнокомандующего” и “Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины”…
Всё это было моё и для меня.
Из-за “Широка страна моя родная” и даже этих ненавистных уколов.
Всего предыдущего, чтоб я выросла и что-то совершила.
Внезапное и ясное осознание, что для меня, сейчас беспомощно распятой на койке в когтях терзающей хвори, вся короткая прежняя жизнь была не просто так, а подготовкой к главному.
К тому, что я ДОЛЖНА.
Что я должна этому большому “ДОЛЖНА”, неотделимому от этой койки, удушливого кашля, жара и дурноты.
А дверь в потолке в ореоле блаженно-золотой голубизны – это нельзя.
Это - предательский отказ от “ДОЛЖНА”.
Вот и всё.
Когда мы во дворе играли в войну, фашистов отбирали по жребию, считалочкой.
Ну а предателем быть никто не соглашался. Даже за мороженое.
Снова наваливается на грудь воздух-перина. И уже нет никакой двери в потолке, и опять я держу воздух.
Недетское осознание, что с пыточной этой койки сходить нельзя.
Как с Креста, хотя я ещё ничего не ведаю про Крест.
И про то, что это “должна” - навсегда.
Не просто родным и близким, друзьям-товарищам, партии, стране или человечеству – нет.
Самой себе.
Гумилёв сказал: - Смерть надо заработать.
Никогда с тех пор не была я внутренне свободна от этого большого “ДОЛЖНА”.
И мучилась, если всё же пыталась от него по дурости освободиться. То ради всевозможных увлечений и соблазнов. То просто отдаваясь потоку суеты, объединённой скучным словом “надо”.
Пока не осознала, что в дезертирском бегстве от “ДОЛЖНА” таится рабство.
А свободно избранное “ДОЛЖНА” и есть та самая божественная “СВОБОДА”.
К сожалению, это очень поздно понимаешь.