Инна. Первая исповедь.


(конец семидесятых)

 Я по-детски нетерпеливо ждала скорого чуда.
 И оно явилось в лице женщины, снимавшей дачу на соседней улице. Назовём ей Инной.

 Мы были едва знакомы, поэтому её внезапный ко мне визит, да ещё с чемоданом, удивил. Инна сказала, что ей надо срочно уехать на месяц-другой.
 За дачу она расплатилась, вещи пока там побудут. Да и вещей этих – постельное бельё и посуда.
 А вот чемодан она просит разрешения пока оставить у меня. Был ей на сей счёт то ли сон, то ли знак свыше. Потому что в нём самое дорогое, что у неё есть, и ни в коем случае не должно пропасть.

Чемодан был тяжеленный.

- А что здесь? – спросила я не без опаски.

- Книги. Вот ключ. Если хочешь, можешь почитать.

Чемодан я открыла в тот же вечер.
 Там действительно лежали бесценные и недоступные в конце семидесятых сочинения святых отцов (Максима Исповедника, Иоанна Лествичника, Исаака и Ефрема Сирина, Игнатия Брянчанинова, Феофана Затворника, Филарета Московского и других).
 Всевозможные жития и толкования, “Добротолюбие”, “Исповедь” Блаженного Августина.

 И русские религиозные философы от Хомякова и Владимира Соловьёва, Евгения Трубецкого и Сергия Булгакова до Павла Флоренского и Николая Бердяева.

Я впилась в них и, забросив все дела, читала запоем.
Умирая от ужаса, восторга и бессилия постичь.
 Обливаясь слезами и ледяной водой, чтоб хоть как-то остудить терзающую меня лихорадку.
 Конечно же, в первую очередь “набросилась” на философов.
И лишь потом поняла, что у “отцов”, в сущности, о том же самом, только гораздо проще.

Они воистину были о “самом-самом”...
Ответы на эти вопросы, того не ведая, я искала всю жизнь.
 Поначалу пробовала конспектировать. Переписывала целые страницы, потому что всё казалось важным. Потом сдалась.
 И, когда Инна вернулась, взмолилась не забирать их у меня на любых условиях.
 Потому что и я, и мы все – слепые котята.
 Что надо немедленно написать книгу, лучше в художественной форме. Скажем, о пути человека к Богу. Где доступно и сжато довести главное до ума и сердца…

Инна улыбнулась и сказала, что давно это делает, хоть и не в художественной форме. Печатает на машинке, составляет брошюрки по темам и развозит по церквам, где батюшки их раздают прихожанам.
 Рассказала про типографию, которая в своё время вовсю печатала такую литературу, включая молитвенники, Евангелие, сведения о праздниках и таинствах.
 Но затем была внезапно прикрыта. Людей начали арестовывать.
И тогда она, захватив с собой лишь этот чемодан и кое-какие ценности, исчезла из собственной квартиры в центре. А теперь вынуждена искать по углам пристанище. Потому что за ней следят и хотят схватить или убить.

 В последнее не очень-то верилось.
Тогда она поведала в доказательство несколько воистину леденящих кровь мистических историй из личной жизни, тоже достаточно невероятных.

Но когда одна из первых московских красавиц и модниц, жена известнейшего человека, вдруг после некоего потустороннего переживания (по словам Инны, ей было показано “вечное ничто”, ад) резко рвёт с прежней жизнью, скитается по монастырям и церквам, жертвует все личные деньги на храмы, - какие ещё нужны доказательства?

Короче, Инна поселилась у меня.
 Она велела прежде всего купить тяжёлые светонепроницаемые шторы на окна. И, когда кто-либо приходил, затаивалась в своей комнате на втором этаже, стараясь не двигаться, чтоб не скрипели половицы.
 Из дому выходила крайне редко, только иногда ездила к своему духовнику в Лавру.
   Строго постилась, подолгу молилась и целыми днями составляла и печатала на моей “Эрике” религиозного содержания брошюрки, которые затем отвозила в Лавру.

 А я продолжала изучать содержимое чемодана.
 Мы с Инной вели долгие душеспасительные разговоры, в которых она меня убеждала в необходимости “воцерковления”, просвещая о смысле церковных таинств, праздников и постов.

  Но лишь сами таинства помогли мне преодолеть устоявшееся предубеждение против церкви как “вместилища злобных чёрных старух”, многочасовых изнурительно-непонятных ритуалов и измождённо-суровых иконных ликов на стенах.
 Всё это в моём сознании не имело никакого отношения к чуду, что открылось той июльской ночью и перевернуло всю мою жизнь:

“Твоё созданье я, Создатель! Твоей премудрости я тварь! Источник жизни, благ податель, душа души моей и царь!
Твоей то правде нужно было, чтоб смертну бездну преходило моё бессмертно бытиё.
Чтоб дух мой в смертность облачился и чтоб чрез смерть я возвратился, Отец! в бессмертие Твоё”.

Эти замечательные строчки Державина я тоже отыскала в заветном чемодане и упивалась ими, заучивала наизусть, как и многое другое, переполнявшее душу счастьем веры в бессмертие и добро.
 Смысл подлинного Бытия был только в их сочетании.
 Потому что и вечное зло, и смертное добро – земные стороны одной обесцененной первородным грехом медали.
Которую можно было назвать наградой лишь в насмешку.

И вот сижу над старой викиной тетрадкой, из которой вырвала два первых листа с тройкой с минусом за диктант, и пишу грехи, готовясь к первой за тридцать лет исповеди.

 Почему-то показалось совершенно невозможным не только их отстукать на Эрике, но и использовать для этого обычный машинописный лист.
 Пришлось перерыть полдома в поисках школьной тетрадки, и тогда паркер сам забегал по бумаге.
 Вот как я поведала в “Дремучих дверях” аналогичный эпизод из жизни героини мистерии:

“Иоанну потрясло, что она так хорошо это помнит, все свои детские грехи, подростковые, юношеские!
 Она писала мельче и мельче, боясь, что не хватит тетрадки.
 А память выискивала всё новые чёрные крупицы прошлого. Будто мышиный помёт в горсти зёрен, отбирая, просеивая свою жизнь.
Как, оказывается, умела она, память,безошибочно отделять зёрна от плевел!
 От всего, что отлучало от Бога, от Жизни.
 Всё меньше оставалось зёрен – сплошная чёрная груда ядовитого мусора...А она всё вспоминала...
  Если действительно нам даровано Небом такое чудо – посеянное тобой в мире зло сжечь, вычеркнуть, если не из бытия (хотя Богу возможно всё), то хотя бы из собственной судьбы, - как можно продолжать таскать с собой улики прошлых преступлений?

  Только брать, хапать...
   Тщетно силилась Иоанна отыскать хоть какие-то свои добрые дела – их просто не было! На память приходило лишь нечто смехотворное - вроде мелочи нищему или кому-нибудь десятку в долг до получки.

  “Я - зло и тьма, но мне почему-то не страшно, - признавалась тетрадке Иоанна, - Я больна и безумна, но не страдаю от этого.
Я умираю и не чувствую боли.
 Похоже, я никого не люблю, даже себя.”
 (конец цитаты).

 Тетрадка кончилась.
 Я исписала ещё и обложку и остановилась перед самой таблицей умножения.
 Инна сказала, что к причастию меня вряд ли допустят. Назначат епитимью месяца на три, а может, и на полгода.
 Но на всякий случай велела поститься и накануне прочесть молитвенное правило перед святым причащением.

  А дальше началось то, что она называла “искушением”.
 Слова молитвы расплывались.
 Я засыпала стоя – пришлось плеснуть в лицо холодной водой.
 Тогда ужасно захотелось есть. Причём именно жареного мяса с луком – чувствовала во рту его вкус и умирала от голода.
 Пришлось отломить кусочек алоэ и пожевать – от едкой горечи неистовый аппетит прошёл.   Однако комната вдруг наполнилась запахом сигаретного дыма.

 В доме никого не было, кроме Инны, которая сроду не курила.
 Я на всякий случай осмотрела все комнаты – пусто.
Но запах курева всё усиливался. Даже, кажется, дымок появился, запершило в горле.
 
   Пришлось будить Инну.
 Она спросонья спросила, курила я когда-нибудь и не забыла ли, что это тоже грех? Пришлось снова искать место для записи. Запах улетучился.
 Наконец, я закрыла тетрадь и отправилась спать.

Не тут-то было.
Едва удалось задремать, в кровать ко мне стал ломиться какой-то верзила с гнусными предложениями.
 Я отбивалась, уверяя, что в данный момент это совершенно неуместно и недопустимо. А верзила врал, что он мой муж, Борис, а значит, всё по закону.
 И скороговоркой что-то цитировал в подтверждение, якобы из Библии, пряча лицо.

 Когда я уже готова была сдаться, он торжествующе полоснул по стене огненно-чёрным взглядом, вагонка задымилась.
 Я в ужасе оттолкнула его и проснулась с бешено колотящимся сердцем.
 Всё было так реально – и спальня, и сбитое одеяло, и ощущение на теле его раскалённых лап.
 И даже тёмная полоса на стене, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении просто разметкой, по которой мы с Антоном Васильевичем прибивали вагонку к доске.
 Я долго колебалась, стоит ли рассказывать читателю обо всей этой бесовщине. Когда рядом с чудесным, таинственным и великим сосуществует чистой воды мракобесие - повод посмеяться над автором и покрутить пальцем у виска.

 И всё же решила, что умолчать не имею права.
 Хотя бы потому, что никогда бы не рискнула чётко прочертить грань подлинного бытия и зыбкого воображения – вот так же, гвоздями по карандашной разметке.
 Пусть уж о том судит читатель, которому собралась поведать “правду, ничего, кроме правды”.

Я потянулась было к привычной склянке с валокордином, но вспомнила, что и лекарства после двенадцати под запретом.
Так, промаявшись всю ночь, встала совершенно разбитой.
 И тут меня охватил настоящий мандраж – тряслись руки, зубы, коленки...
 Я готова была отдать всё на свете, лишь бы не идти на эту самую исповедь. Которая ещё вчера представлялась чем-то вроде пустяковой прививки против кори – так, формальность, на всякий случай…

Но именно эта неожиданно бурная, если не сказать паническая реакция на предстоящую “прививку” меня поразила и не позволила отступить.

Что со мной?
 Я должна была понять, разобраться.

И вот я в исповедальне.
Дальнейшее описала в мистерии, рассказывая о первой исповеди Иоанны.
Моего священника звали не отцом Тихоном, а Василием.
 Постник и молитвенник, принявший в конце жизни схиму. Царствие ему Небесное.

“Она убеждалась, что надо всё сделать именно так, как принято.
 Надеть строгое платье, платок и туфли без каблуков, чтобы выстоять длинную службу.
И что так и должно быть – почти бессонная ночь над тетрадкой, по-осеннему моросящий дождик, путь к храму по мокрому шоссе – почти бегом, чтоб не опоздать, потому что опоздать было нельзя.
 Ещё пустой полутёмный храм, лишь кое-где зажжённые свечи...И женщины, не обращающие на неё никакого внимания, и подмокшая тетрадь – вода накапала с зонта.
 И неуместно яркий зонтик, который она не знает, куда сунуть. И стук сердца – кажется, на весь храм.
И умиротворяющий запах ладана...

И смиренное ожидание в дальнем углу храма. И страх, что отец Тихон про неё забыл.
 И опять страх, когда он пришёл и снова исчез в алтаре. Потом появился, но на неё не смотрит...
Он читает долгие молитвы, подзывает мальчика.
 Потом бабку, другую.
 Будто её, Иоанны, и нет вовсе.

Храм тем временем наполняется людьми, пора начинать службу.
 У Иоанны подкашиваются ноги.
 Может, он не узнал её? Этот дурацкий плащ, платок...
 И непреодолимое желание сбежать.

- Подойди, Иоанна.

Стукнуло сердце. Взять себя в руки не получается.
 Да что это с ней, в конце концов?

- Не ходи, умрёшь! – будто шепчет кто-то, - Извинись, что плохо себя чувствуешь, и бегом отсюда. Всё плывёт, ты падаешь...

Всё действительно плывёт. Но отец Тихон уже взял тетрадку, надел допотопные, перевязанные проволокой очки.

- Что, худо? Сейчас пройдёт, это духовное. Это он, враг, сейчас не знает, куда деваться, тошно ему.
 Ну-ка подержи мне свечу. Ближе.

Он читает её жизнь, шевеля по-детски губами.
 Они только вдвоём в исповедальном углу.
 Полная народу церковь ждёт, монотонный голос псаломщика читает “часы”.
 Потом начинается служба. Отец Тихон в нужных местах отзывается дьякону, не отрываясь от тетрадки.
Ей кажется, все смотрят на неё.
 Господи, тут же целый печатный лист!
 Он до вечера будет читать...

Отец Тихон по одному вырывает листки, скомкав, бросает в блюдо на столе и поджигает свечкой.
 Корчась, сгорают листки, чёрные страницы иоанновой жизни.
Листки полыхают всё ярче, на всю церковь.
 Настоящий костёр - или ей это только кажется?..
Так надо. Что останется от тебя, Иоанна?
 Господи, неужто всё прочёл? Так быстро?
 Это невозможно...

Но сама понимает, что возможно.
 Здесь совсем иной отсчёт времени.
 Отец Тихон снимает очки. На блюде корчится, догорая, последний листок с таблицей умножения.
Отец Тихон отдаёт ей титульный лист и промокашку, которые Иоанна машинально суёт в карман плаща.

- Прежде матерей-убийц в храм не пускали, у дверей молились, - качает головой отец Тихон.
И Иоанна уже готова ко всему – пусть выгонит, опозорит на весь храм, лишь бы скорее всё кончилось...

Но происходит нечто совсем неожиданное.

- Разве можно так себя ненавидеть? Надо с грехом воевать, а она – с собой.
 Бедная ты, бедная…

Это ошеломляет её, привыкшую считать себя самовлюблённой эгоисткой.
 Как прав батюшка!
 Ведь она уже давно ненавидит себя...
С какой злобой она себя тащила, упирающуюся, в яму на съедение тем, кого не получалось по-христиански любить.
 И они охотно жрали, насиловали её, как плату, жертву за эту нелюбовь.
 Но разве они виноваты, имеющие право на подлинник, а не эрзац?
Она сама ненавидела этот эрзац – Иоанну одновременно изощрённо-чувственную и ледяную. Рассудочную, самовосстанавливающуюся всякий раз подобно фантому для нового пожирания.

Не они виноваты - лишь она, Иоанна Падшая, достойна казни.
 Сейчас отец Тихон осудит её, прогонит, назначит долгую епитимью.
 Он не должен жалеть её. Не должен так смотреть…

Опираясь на её руку, отец Тихон медленно, с трудом опускается на негнущиеся колени.
 Вся церковь ждёт.
 Псаломщик начинает читать по-новой, пока батюшка с истовой жалостью молится о “заблудшей рабе Иоанне".
Невесть откуда взявшиеся слёзы заливают ей лицо.
“Бедная ты, бедная!” Годами убивающая себя и не ведающая, что творящая.
 Или ведающая?
 По его знаку она опускается рядом.

- Нельзя на коврик, для батюшки коврик! – шипит кто-то в ухо.
 Она послушно, без обиды отодвигается. У;мирая от жалости, ненависти и любви к бедной Иоанне Падшей”.
 (конец цитаты).

- Неужели сразу причаститься разрешил? – изумится Инна, - Ему теперь за тебя перед Богом отвечать, если сорвёшься. Всё равно, что разбойника на поруки.
 Слишком мягкий он, отец Василий, добрый...
 Прости меня, Господи, батюшке, конечно, видней.
 Но у тебя теперь будет огненное искушение – жди.
 Это случается, когда сразу к причастию...
Взрыв бывает. Мир и антимир.

Так напророчествовала искушённая в духовных делах Инна, и предсказание её с лихвой сбылось.
 Но прежде был упоительный период эйфории неофитки. Полагающей, что стОит лишь открыть миру глаза на то, что открылось тебе, и он, этот несчастный заблудший мир, мгновенно встрепенётся, пробудится и оживёт.
 Подобно заколдованному сказочному царству, которое спас поцелуй любви.