Опавшие листья.

 

 
       В тот вечер я буду одна брести по непривычно опустевшей Москве и гадать, где бы раздобыть денег на завтрашний билет до Рязани.
 Неожиданно рядом остановится небольшой фестивальный автобус, шофёр высунется из кабины:

       - Садись по-быстрому. Вон французов к себе полный короб везу, в гости напросились. А этому своих мамзелей мало – догони её, да догони...

       “Этот” протягивает мне в окно руку.
 Ему лет тридцать, через плечо – сумка со съёмочной аппаратурой. Француз как француз. Намереваюсь “с фестивальным приветом” пожать дяде руку и топать дальше.
 Он не выпускает мои пальцы, и…
       “И внезапно искра пробежала …”

       - Некогда мне тут с вами! - орёт шофёр, - Зелёный дали.
       Господи, что я делаю? Какая-то “своя мамзель” вспархивает, уступая мне рядом с “этим” место.
       - Робер, - говорит он, глядя на мои голые коленки. В правом углу рта у него – родинка.
       - Жюли, - хмыкаю я и объясняю по-английски, что у меня интернациональное имя. Джулия, Джульетта, Жюли, Юлия, Юлька по-польски… Видел бы меня сейчас Янис!

       “Этот” говорит, что будет звать меня “Юлией”. И снова смотрит на коленки, на которые я безуспешно пытаюсь натянуть подол.
Тогда он достаёт из сумки свежую газету и закрывает мне коленки ею. Газета иностранная.
 “Этот” едва сдерживает смех – какой-то подвох.
 Вглядываюсь в фото на первой странице – да это же он, с родинкой и сумкой через плечо лежит у меня на коленях.
       - А второй кто?
       - Мендес Франс. Позавчера была пресс-конференция по Алжиру, а вечером я прилетел – надо кое-что снять в Москве.
 Вы слыхали про Алжир?

       Всю дорогу излагаю ему про Алжир и про преступную внешнюю политику французского правительства.
 Робер говорит, что именно это высказал на позавчерашней пресс-конференции Мендес Франсу, поэтому за нашу с ним солидарность надо выпить.
  И даёт мне хлебнуть из завинчивающейся бутылки чего-то крепкого и очень вкусного. А затем высыпает из кулька прямо на газету маслины, которые я обожаю и тут же начинаю уминать.

       Костина однокомнатная квартира (так зовут шофёра) где-то на окраине Москвы.
 Гостей набивается, что сельдей в бочке. “Сельди” эти сразу же разбиваются по углам и по парам, начинают целоваться и заниматься хрен знает чем, так что страшно глаза от пола поднять.
 Да и на полу всё время на что-либо непотребное натыкаешься.
 Запомнился ящик водки, коробка развесного солёного печенья, густой сигаретный дым, так что ничего не видно. И неистовые африканские вопли из магнитофона, так что никого не слышно.
 А ещё культурная нация!

       - А вроде бы культурная нация, - вторит моим мыслям Костя, жующий кусок колбасы без хлеба. - Перцовку из горлА жрут.
 Погоди, тут скоро такое начнётся...Откуси - “чайная”.

       Откусываю, но “годить” нет никакого желания.
 Робер, ухитряющийся в этом бардаке брать интервью и снимать каких-то знаменитостей, которых, по его словам, здесь пол-автобуса, нагоняет меня у двери.
 Извиняется, что оставил одну – надо было сделать дело, пока “персоны” ещё “вяжут лыко” – последние два слова он произнёс по-русски.
 А потом сказал, что тоже очень устал, и меня проводит.

       В такси мы опять обсуждали международное положение. Он рассказывал о Франсуазе Саган и фильмах с Бриджитт Бардо. Я – о работах профессора Демехова и о своём весьма прохладном отношении к “разоблачениям” двадцатого съезда.
 Шофёр такси меня поддержал и назвал наших нынешних правителей “пустобрёхами”.
 Я затруднилась перевести и подумала, что оно и к лучшему – всё-таки француз, идеологический враг, - не какой-нибудь Янис и прочие болгары с венграми.

       “Идеологический враг” отпустил такси и сказал, что отсюда близко до центра, он пройдётся пешком.
 Спросил про консьержку. Я сказала, что никаких консьержек у нас не бывает. Бывают в некоторых подъездах лифтёрши.
А будить мне никого не придётся, потому что все на даче.
 И протянула Роберу руку.

       Он руку отверг и пожелал меня поцеловать на прощанье. Я подставила щёку.
 Щёку он тоже отверг и поцеловал меня куда-то в ухо, потом в шею...

А дальше я вообще перестала что-либо соображать. Не помню, как он оказался в моей квартире, затем – в моей постели. Где мы и провалялись три дня в какой-то изнурительно-блаженной горячке. Питаясь трубчатыми отечественными макаронами с соусом “Южный”, его маслинами и чаем с сухарями-огрызками, которые запасливая баба Лёля хранила в полотняных мешочках вперемешку с головками чеснока – на чёрный день.
Объяснялись с помощью огромного англо-русского словаря, который то и дело грохался на пол. Не отвечали на телефонные звонки.

       Однажды позвонили в дверь.
 У меня сердце оборвалось – неужели предки приехали, или ещё кто похуже? Те, которые “бдят”. И, кстати, совершенно правильно делают.

       - Кто там?

       Приоткрыла дверь на цепочке. Круглое лоснящееся лицо, будто смазанный горячий блин (видать, на улице жарко). Улыбка до ушей:
       - Крыс-мышки не беспокоят?

       И ещё я научусь петь по-французски “Опавшие листья”. И получу предложение руки и сердца, на что отвечу обещанием “подумать”.
 Потом однажды проснусь, будто с угара, и обнаружу, что его нет.
 Причём, квартира заперта изнутри – значит, мы попрощались?…
 На столе – оставшиеся маслины. Записка с парижским адресом и несколько французских журналов “Эль”.

       Не помню, как добралась до Рыбного Рязанской области, потом ещё на попутке восемнадцать километров, как охнула при виде меня мама.
 Попыталась накормить, но я засну прямо над тарелкой с супом.
 Потом буду спать ещё двое суток и совру, что валялась с гриппом.

       У близняшек Никулиных была когда-то сиамская кошка Мисюсь – в то время чуть ли не единственная в Москве. А у тогдашнего постсталинского “калифа на час” Булганина был сиамский кот, который в положенный срок начал орать, требуя даму.

 А это (владельцы сиамцев подтвердят) симфония не для слабонервных.
 Так вот, приехали свыше за никулинской кошкой.
 Никулины, то ли с “почтём за честь”, то ли скрепя сердце, отдали Мисюсь. Которую увезли на булганинскую дачу, где оба животных благополучно исчезли.

Была поднята на ноги вся охрана.
 Их сняли лишь через несколько дней с какой-то вековой сосны – две высохшие от избытка чувств и недостатка пищи шкурки.

 Примерно такой “шкуркой” была и я, когда появилась в то лето на даче после “лжегриппа”.
 А впрочем, это действительно было сродни болезни, наваждение, которого я никогда потом не испытывала.
 Может, что-то подмешано в той завинчивающейся бутылочке или в банке с маслинами?

       Мама вернётся в Москву первой. Сразу же обнаружит в нашем ящике письмо мне “оттуда” и естественно распечатает.
 Придёт в ужас. Отправится на почту, что-то кому-то сунет, чтоб отныне письма передавались только ей в руки.

Писем будет много. Она их будет жечь, уже не читая.
 Это она мне потом расскажет, и я всё пойму и прощу. Тогда такая связь для всей семьи была “чревата”, включая брак с иностранцем.
 Я всё же получу через третьи лица посылку из Парижа – отрез на платье моего любимого фиалкового цвета “виолетт”.
Впоследствии цвет Изании.
       И сошью из него свадебный наряд.

       И всё же эта история не окажется без последствий.
 
Спустя лет шесть, когда я уже буду замужем и проживать по другому адресу, не помню, кто из родственников обнаружит в почтовом ящике старой квартиры письмо от Робера.
 Что он выбрался на неделю в Москву. Ждёт меня тогда-то в таком-то отеле. Что он всё помнит – и разговоры со словарём, и макароны с маслинами, и “Опавшие листья”...
И теперь, когда обида прошла, хочет всё же знать – что произошло?
Почему я не отвечала?

       Когда я вернусь из Пицунды, где мы в то лето отдыхали с дочкой, письмо мне передадут задним числом. Наверное, к лучшему.
 Не знаю, прочли ли его родичи, но, кому надо, прочли.
 Потому что оно навсегда помешает карьере мужа.

Мы как раз готовились к работе за границей, когда меня вызвали, куда надо, и поинтересовались, кто такой мсье Робер.
 Я расскажу всю правду. Что это было давно и быльём поросло.
Так, наваждение, фантазия, фестивальный роман. С тех пор - никаких контактов и переписки.
Даже лиловое платье вышло из моды...

       На этом всё вроде бы обошлось.
Но мы стали невыездными.