Фото Виктории Банновой
(конец семидесятых - начало восьмидесятых)
Первым делом я принялась за родственников.
Все они были некрещёнными, включая Бориса, дочь Вику и зятя.
Поначалу домашние снисходительно отмахивались от моих пылких проповедей и увещеваний, затем стали раздражаться, удирать в другую комнату. А потом и вовсе объединились в убеждении, что у матери “съехала крыша”.
Возглавила эту контратаку, как ни странно, воспитанная при царизме крещёная свекровь. Не лучше обстояло дело и в семье отца, где его русская жена и мой брат тоже были некрещёными.
А в семье отчима только мама с пониманием отнеслась к моему “обращению” и даже написала записку своему духовному отцу Всеволоду с просьбой принять меня и наставить на путь.
Но мамина вера отличалась от моей – она вся была направлена на сугубо земные добрые дела в кругу “ближних”.
Моя же душа рвалась спасать весь мир.
Отец Всеволод обещал подыскать мне духовника, но заболел и поиски затянулись.
Я же принялась помогать Инне в её просветительской деятельности - теперь в доме за наглухо завешанными окнами стучали уже две “Эрики”.
Борис от всего этого приходил в ярость. Орал, что “всю нашу богадельню разгонит, а деревяшки сокрушит” (это по поводу заполнивших дом икон).
Инна объявила, что в Бориса вселился бес (что, видимо, было недалеко от истины), что ей оставаться здесь небезопасно, поскольку бесы тесно связаны с КГБ.
И в одно прекрасное раннее утро по-английски исчезла.
Я осталась наедине со своей неистовой жаждой “оправдать доверие и послужить” Небу. “Эрика” моя теперь стучала за двоих.
Я писала и продолжение “Дремучих дверей” – уже не просто историю необычной любви, а пути души к Богу.
Всё чаще меня тянуло в храм, где я постепенно становилась “своей”.
Полюбила стоять у подсвечника, подменяя злобных бабулек, норовивших отпугнуть новоначальных:
“Не так стоишь, не так крестишься, не так одета”.
Я старалась с каждой новенькой поговорить по душам, объясняя смысл богослужений, молитв и таинств.
И была счастлива, когда удавалось кого-либо привести впервые к исповеди и причастию.
Иногда мне разрешали подпевать в церковном хоре или с кем-то в паре собирать с блюдом пожертвования.
Однажды пришлось это делать в нутриевой шубе, так уж получилось.
Помню жгучий стыд от контраста своей в, общем-то, обычной, поношенной, но шубы, и мелочи на блюде.
С тех пор всегда старалась одеваться в храм проще и не мозолить глаза.
В посёлке рвалась воцерковить всех соседей, просвещая, снабжая дефицитными тогда молитвенниками и Библиями.
Но этого казалось ничтожно мало, душа жаждала подвига.
И объект для этого не замедлил явиться в лице Толика Трыкова, который когда-то, помогая по строительству, жил у нас на даче.
Как выяснилось, скрывался от алиментов и необходимости лечиться от нехорошей болезни.
Толика, в конце концов, сцапала милиция, посадили и лечили принудительно.
Он отбыл срок, вернулся в Москву.
Но квартира его оказалась опечатанной, шансов на её возвращение никаких. Как и устроиться без прописки на работу или где-то снять жильё без денег.
Короче, Толик сказал, что если я его прогоню, он отправится грабить и убивать всех подряд.
Об “прогоню” не могло быть и речи.
Приюти бездомного, накорми голодного...Протяни руку, утешь, помоги снова встать на ноги...
Но Толику требовалась ещё и регулярная выпивка, и возможность после неё на кого-то выплеснуть свою обиду и ненависть к человечеству.
Нужна ему была и свобода, которой он был начисто лишён, потому что не имел права находиться в Москве без прописки и работы.
Короче, попал в заколдованный круг.
Он чифирил, колобродил, дымил Беломором и разговаривал сам с собой.
А я запиралась в спальне на все замки, гадая, что втемяшится в его больную башку. Одновременно мечтая, чтоб бедолага, наконец, угомонился.
И страшась, что заснёт с непогашенной сигаретой.
Не знаю, жалела я его больше или ненавидела.
Однажды, когда Борис был дома, Толик крепко выпил и стал, как обычно, слать проклятия на головы всех подряд. Начиная с правительства, начальства и милиции и кончая женщинами и бывшими дружками.
И до того меня разбередил, что я в порыве самых высоких чувств рухнула на колени и попросила у Толика прощения за все обиды и зло, нанесённые ему человечеством.
Реакция последовала совершенно неожиданная.
Вместо того, чтобы умилиться, пролить вместе со мной слезу и возлюбить врагов своих, Толик вдруг в ярости вскочил, рывком поставил меня на ноги и с криком: “Ненавижу!” сорвал с меня крест и впился в шею железной пятернёй.
Всё произошло так неожиданно, что я даже не успела испугаться. Да и Борис застыл посреди комнаты с тряпкой в руке.
Я видела прямо перед собой бешеные глаза Толика с черными, несущимися мне прямо в сердце, как две пули, зрачками...
Но вдруг что-то произошло.
"Пули" замерли, будто увязнув в невидимом щите. Пальцы, сжимающие моё горло, ослабли, разжались.
Маска звериной злобы сменилась растерянностью и изумлением.
И я ощутила вдруг возникшее между нами пуленепробиваемое табу.
Эта властно защитившая меня сила свыше наполнила душу таким безмерным покоем и счастьем, что я вышла на кухню и, сжимая в ладони порванную цепочку с крестом, наверное, улыбалась.
Потому что выскочивший следом Борис с криками:
- Что тут смешного? Дура! Населила тут шизы, он же тебе чуть шею не свернул!
- весьма выразительно передразнил мою блаженно-отрешённую улыбку.
Он потребовал, чтоб я немедленно указала Толику на дверь.
Толик в комнате тоже орал, что, конечно же, он сам сейчас уйдёт, и больше мы его не увидим.
И никто не увидит, потому что ему самому обрыдла такая жизнь.
Что от отбросов общество должно избавляться. А всякие там добренькие святоши, вроде меня – сплошное лицемерие и туфта.
Уж не помню, какие единственно верные слова подсказал мне в тот вечер Господь, но вскоре мы втроём мирно пили чай с клубничным вареньем и смеялись над вселившимся в Толика бесом, которому мой крестик стал поперёк горла.
И Толик, чтобы этому бесу насолить, ушёл к себе в комнату и вернулся с крестом на шее. Который прежде не носил, хотя я ему давно его подарила вместе с цепочкой.
И мою цепочку отремонтировал, всячески стараясь загладить вину.
А я ещё долго чувствовала его пятерню на горле и защитный покров Божий...
С которым, наверное, не горят в огне. И расступается море, и ласкаются дикие звери.
Немало странного творилось теперь в нашем доме, о чём и поделиться было не с кем. Хоть и появился у меня к тому времени, по благословению отца Всеволода, духовник - отец Владимир. Известный в Москве опальный батюшка.
Сейчас он ,кажется, ректор Православного университета. А тогда его переводили из храма в храм, куда за ним следовала и его многочисленная паства – в основном, интеллигентские семьи с чадами и домочадцами.
Поначалу я пыталась им подражать – приезжала спозаранку на исповедь, выстаивала долгие службы, часто причащалась.
Всё у отца Владимира было очень строго и серьёзно.
Исповедь порой проводилась у кого-либо на квартире. В долгой беседе полагалось скрупулёзно разобраться во всём содеянном за ближайшее время, в причинах и следствиях того или иного проступка.
Расходились и разъезжались иногда далеко за полночь.
Первое время я добросовестно записывала малейшие проступки, пока не поняла, что это не имеет особого смысла.
Поскольку не совершаешь часто куда более худшие вещи - просто потому, что не представился удобный случай.
Вот это я могу совершить, а это – нет, - размышляла я, заглядывая на дно собственной души и ужасаясь обилию притаившихся там гадов.
Ведь они же есть, - размышляла я, - Они там. А поверхностная прозрачность воды – сплошной обман.
Чуть копнёшь, растревожишь – они тут как тут.
Так что же мне исповедовать – благополучное стечение обстоятельств?
Вот, послала на три буквы соседку – эка невидаль.
А загорись её дом – прибежала бы спасать?
Обнаружилось также, что я совершенно не готова к послушанию – с первых же шагов.
С интересом выслушивала все рекомендации, но поступала по-своему.
- Гони их всех! – приказывал отец Владимир, требуя запирать в прямом и переносном смысле двери и окна перед сомнительными личностями, посещающими наш дом.
А не сомнительных с некоторых пор просто не было.
Алкаши, матершинники, многожёнцы, бомжи и уголовники – кого только ни приводили к нам нескончаемые проблемы сельского быта, с которыми мы не умели справляться сами.
От прежнего московского окружения я к тому времени напрочь отошла, да и оно вряд ли соответствовало бы новому образу жизни.
Ну а выгонять я вообще никого не способна – уж не знаю, что для этого нужно было сотворить!
Поэтому Толик несмотря ни на что продолжал у нас гужеваться.
Потом и Инна снова появилась так же неожиданно, как и исчезла. Объявив, что там, где она скрывалась, её выследило КГБ и установило за домом наблюдение. Так что пришлось удирать из окна задними дворами.
Я к её страхам серьёзно не относилась – уж очень всё это напоминало известный анекдот про неуловимого ковбоя.
Но хотите верьте, хотите нет, вокруг неё действительно творилась какая-то бесовщина. Стоило с ней оказаться в каком-либо людном месте, как количество милиции вокруг на порядок увеличивалось.
Люди в форме начинали кружить рядом, вроде бы, занимаясь своими делами и не обращая на нас внимания. Но на нервы и психику действовало.
Толика Инна, как ни странно, не боялась.
Он её часто дурил, выуживая деньги на выпивку.
Уж не знаю, правдивая ли, но у него была в запасе душераздирающая история про урну с прахом матери, которая стоит у какого-то приятеля на шкафу и которую необходимо предать земле.
На что нужно 87 рублей.
Поначалу он эти 87 рэ выудил у меня, потом тайком у Бориса, потом, наконец, у Инны, после чего пропал на несколько дней.
Вернулся весь оборванный, грязный, в синяках и ссадинах, поведав, что его поймала милиция, избила и отобрала всё до копеечки.
Надо сказать, что сочинителем и актёром Толик был гениальным.
У меня не было ни малейшего сомнения, что он врёт, но всё же я с трудом удерживалась, чтоб не присоединиться к слезам Инны, сокрушённой безвинными страданиями бедного Толика.
“Верю!” – сказал бы сам Станиславский.
(конец семидесятых - начало восьмидесятых)
Первым делом я принялась за родственников.
Все они были некрещёнными, включая Бориса, дочь Вику и зятя.
Поначалу домашние снисходительно отмахивались от моих пылких проповедей и увещеваний, затем стали раздражаться, удирать в другую комнату. А потом и вовсе объединились в убеждении, что у матери “съехала крыша”.
Возглавила эту контратаку, как ни странно, воспитанная при царизме крещёная свекровь. Не лучше обстояло дело и в семье отца, где его русская жена и мой брат тоже были некрещёными.
А в семье отчима только мама с пониманием отнеслась к моему “обращению” и даже написала записку своему духовному отцу Всеволоду с просьбой принять меня и наставить на путь.
Но мамина вера отличалась от моей – она вся была направлена на сугубо земные добрые дела в кругу “ближних”.
Моя же душа рвалась спасать весь мир.
Отец Всеволод обещал подыскать мне духовника, но заболел и поиски затянулись.
Я же принялась помогать Инне в её просветительской деятельности - теперь в доме за наглухо завешанными окнами стучали уже две “Эрики”.
Борис от всего этого приходил в ярость. Орал, что “всю нашу богадельню разгонит, а деревяшки сокрушит” (это по поводу заполнивших дом икон).
Инна объявила, что в Бориса вселился бес (что, видимо, было недалеко от истины), что ей оставаться здесь небезопасно, поскольку бесы тесно связаны с КГБ.
И в одно прекрасное раннее утро по-английски исчезла.
Я осталась наедине со своей неистовой жаждой “оправдать доверие и послужить” Небу. “Эрика” моя теперь стучала за двоих.
Я писала и продолжение “Дремучих дверей” – уже не просто историю необычной любви, а пути души к Богу.
Всё чаще меня тянуло в храм, где я постепенно становилась “своей”.
Полюбила стоять у подсвечника, подменяя злобных бабулек, норовивших отпугнуть новоначальных:
“Не так стоишь, не так крестишься, не так одета”.
Я старалась с каждой новенькой поговорить по душам, объясняя смысл богослужений, молитв и таинств.
И была счастлива, когда удавалось кого-либо привести впервые к исповеди и причастию.
Иногда мне разрешали подпевать в церковном хоре или с кем-то в паре собирать с блюдом пожертвования.
Однажды пришлось это делать в нутриевой шубе, так уж получилось.
Помню жгучий стыд от контраста своей в, общем-то, обычной, поношенной, но шубы, и мелочи на блюде.
С тех пор всегда старалась одеваться в храм проще и не мозолить глаза.
В посёлке рвалась воцерковить всех соседей, просвещая, снабжая дефицитными тогда молитвенниками и Библиями.
Но этого казалось ничтожно мало, душа жаждала подвига.
И объект для этого не замедлил явиться в лице Толика Трыкова, который когда-то, помогая по строительству, жил у нас на даче.
Как выяснилось, скрывался от алиментов и необходимости лечиться от нехорошей болезни.
Толика, в конце концов, сцапала милиция, посадили и лечили принудительно.
Он отбыл срок, вернулся в Москву.
Но квартира его оказалась опечатанной, шансов на её возвращение никаких. Как и устроиться без прописки на работу или где-то снять жильё без денег.
Короче, Толик сказал, что если я его прогоню, он отправится грабить и убивать всех подряд.
Об “прогоню” не могло быть и речи.
Приюти бездомного, накорми голодного...Протяни руку, утешь, помоги снова встать на ноги...
Но Толику требовалась ещё и регулярная выпивка, и возможность после неё на кого-то выплеснуть свою обиду и ненависть к человечеству.
Нужна ему была и свобода, которой он был начисто лишён, потому что не имел права находиться в Москве без прописки и работы.
Короче, попал в заколдованный круг.
Он чифирил, колобродил, дымил Беломором и разговаривал сам с собой.
А я запиралась в спальне на все замки, гадая, что втемяшится в его больную башку. Одновременно мечтая, чтоб бедолага, наконец, угомонился.
И страшась, что заснёт с непогашенной сигаретой.
Не знаю, жалела я его больше или ненавидела.
Однажды, когда Борис был дома, Толик крепко выпил и стал, как обычно, слать проклятия на головы всех подряд. Начиная с правительства, начальства и милиции и кончая женщинами и бывшими дружками.
И до того меня разбередил, что я в порыве самых высоких чувств рухнула на колени и попросила у Толика прощения за все обиды и зло, нанесённые ему человечеством.
Реакция последовала совершенно неожиданная.
Вместо того, чтобы умилиться, пролить вместе со мной слезу и возлюбить врагов своих, Толик вдруг в ярости вскочил, рывком поставил меня на ноги и с криком: “Ненавижу!” сорвал с меня крест и впился в шею железной пятернёй.
Всё произошло так неожиданно, что я даже не успела испугаться. Да и Борис застыл посреди комнаты с тряпкой в руке.
Я видела прямо перед собой бешеные глаза Толика с черными, несущимися мне прямо в сердце, как две пули, зрачками...
Но вдруг что-то произошло.
"Пули" замерли, будто увязнув в невидимом щите. Пальцы, сжимающие моё горло, ослабли, разжались.
Маска звериной злобы сменилась растерянностью и изумлением.
И я ощутила вдруг возникшее между нами пуленепробиваемое табу.
Эта властно защитившая меня сила свыше наполнила душу таким безмерным покоем и счастьем, что я вышла на кухню и, сжимая в ладони порванную цепочку с крестом, наверное, улыбалась.
Потому что выскочивший следом Борис с криками:
- Что тут смешного? Дура! Населила тут шизы, он же тебе чуть шею не свернул!
- весьма выразительно передразнил мою блаженно-отрешённую улыбку.
Он потребовал, чтоб я немедленно указала Толику на дверь.
Толик в комнате тоже орал, что, конечно же, он сам сейчас уйдёт, и больше мы его не увидим.
И никто не увидит, потому что ему самому обрыдла такая жизнь.
Что от отбросов общество должно избавляться. А всякие там добренькие святоши, вроде меня – сплошное лицемерие и туфта.
Уж не помню, какие единственно верные слова подсказал мне в тот вечер Господь, но вскоре мы втроём мирно пили чай с клубничным вареньем и смеялись над вселившимся в Толика бесом, которому мой крестик стал поперёк горла.
И Толик, чтобы этому бесу насолить, ушёл к себе в комнату и вернулся с крестом на шее. Который прежде не носил, хотя я ему давно его подарила вместе с цепочкой.
И мою цепочку отремонтировал, всячески стараясь загладить вину.
А я ещё долго чувствовала его пятерню на горле и защитный покров Божий...
С которым, наверное, не горят в огне. И расступается море, и ласкаются дикие звери.
Немало странного творилось теперь в нашем доме, о чём и поделиться было не с кем. Хоть и появился у меня к тому времени, по благословению отца Всеволода, духовник - отец Владимир. Известный в Москве опальный батюшка.
Сейчас он ,кажется, ректор Православного университета. А тогда его переводили из храма в храм, куда за ним следовала и его многочисленная паства – в основном, интеллигентские семьи с чадами и домочадцами.
Поначалу я пыталась им подражать – приезжала спозаранку на исповедь, выстаивала долгие службы, часто причащалась.
Всё у отца Владимира было очень строго и серьёзно.
Исповедь порой проводилась у кого-либо на квартире. В долгой беседе полагалось скрупулёзно разобраться во всём содеянном за ближайшее время, в причинах и следствиях того или иного проступка.
Расходились и разъезжались иногда далеко за полночь.
Первое время я добросовестно записывала малейшие проступки, пока не поняла, что это не имеет особого смысла.
Поскольку не совершаешь часто куда более худшие вещи - просто потому, что не представился удобный случай.
Вот это я могу совершить, а это – нет, - размышляла я, заглядывая на дно собственной души и ужасаясь обилию притаившихся там гадов.
Ведь они же есть, - размышляла я, - Они там. А поверхностная прозрачность воды – сплошной обман.
Чуть копнёшь, растревожишь – они тут как тут.
Так что же мне исповедовать – благополучное стечение обстоятельств?
Вот, послала на три буквы соседку – эка невидаль.
А загорись её дом – прибежала бы спасать?
Обнаружилось также, что я совершенно не готова к послушанию – с первых же шагов.
С интересом выслушивала все рекомендации, но поступала по-своему.
- Гони их всех! – приказывал отец Владимир, требуя запирать в прямом и переносном смысле двери и окна перед сомнительными личностями, посещающими наш дом.
А не сомнительных с некоторых пор просто не было.
Алкаши, матершинники, многожёнцы, бомжи и уголовники – кого только ни приводили к нам нескончаемые проблемы сельского быта, с которыми мы не умели справляться сами.
От прежнего московского окружения я к тому времени напрочь отошла, да и оно вряд ли соответствовало бы новому образу жизни.
Ну а выгонять я вообще никого не способна – уж не знаю, что для этого нужно было сотворить!
Поэтому Толик несмотря ни на что продолжал у нас гужеваться.
Потом и Инна снова появилась так же неожиданно, как и исчезла. Объявив, что там, где она скрывалась, её выследило КГБ и установило за домом наблюдение. Так что пришлось удирать из окна задними дворами.
Я к её страхам серьёзно не относилась – уж очень всё это напоминало известный анекдот про неуловимого ковбоя.
Но хотите верьте, хотите нет, вокруг неё действительно творилась какая-то бесовщина. Стоило с ней оказаться в каком-либо людном месте, как количество милиции вокруг на порядок увеличивалось.
Люди в форме начинали кружить рядом, вроде бы, занимаясь своими делами и не обращая на нас внимания. Но на нервы и психику действовало.
Толика Инна, как ни странно, не боялась.
Он её часто дурил, выуживая деньги на выпивку.
Уж не знаю, правдивая ли, но у него была в запасе душераздирающая история про урну с прахом матери, которая стоит у какого-то приятеля на шкафу и которую необходимо предать земле.
На что нужно 87 рублей.
Поначалу он эти 87 рэ выудил у меня, потом тайком у Бориса, потом, наконец, у Инны, после чего пропал на несколько дней.
Вернулся весь оборванный, грязный, в синяках и ссадинах, поведав, что его поймала милиция, избила и отобрала всё до копеечки.
Надо сказать, что сочинителем и актёром Толик был гениальным.
У меня не было ни малейшего сомнения, что он врёт, но всё же я с трудом удерживалась, чтоб не присоединиться к слезам Инны, сокрушённой безвинными страданиями бедного Толика.
“Верю!” – сказал бы сам Станиславский.