На снимке - последнее выступление. 19-й съезд партии.
(вторая половина девяностых)
Я всё более ощущала, что с вождём меня связывают некие особые таинственные отношения.
Вот уже полвека молилась за него перед сном, как когда-то научила баба Ира – за папу, за маму, за друзей и родных.
И, конечно же, за товарища Сталина.
Сперва о здравии, потом об упокоении.
И записки поминальные регулярно подавала за “Иосифа”. И никакие политические перемены и катаклизмы не могли изменить моего отношения к “Великому и Ужасному”.
Не потому, что не верила в его “злодеяния” (хотя, признаться, часто и не верила).
Просто не считала себя вправе судить и оценивать ту мистическую глыбину, которой для меня всегда казался “отец народов”.
Таинственно-огромное и потустороннее. Потому и обычные мерки здесь не годятся, вот и всё.
“Не человек – деянье. Поступок ростом в шар земной”, – написал о нём Пастернак.
Однако за последнее время стало происходить нечто странное.
Статьи, документы, мемуары, книги о вожде – чаще всего оскорбительно-негативные, иногда просто наглое враньё и поношения, стали меня буквально преследовать – из самых разных и неожиданных источников.
Собирала, вырезала, выписывала, конспектировала...Но их становилось всё больше – и материалов, и моих размышлений “по поводу”, тянущих иногда на газетный подвал.
Но где можно было опубликовать такой “подвал” в девяностых?
Факты и размышления накапливались, взывая к справедливости.
В конце концов, я немного успокоилась, приняв решение написать книгу о вожде, как только издам “Дремучие двери” - роман был уже совсем близок к завершению.
Не тут-то было.
Сталинская тема настолько овладела мною, потеснив даже тему религиозную, не говоря уж о личной истории героини, что я поняла – неспроста.
Среди сплошной хулы и проклятий нашлось лишь несколько “добрых” мнений, включая рыбинские брошюрки, хорошую документальную книгу М.П. Лобанова, несколько иностранных изданий.
И всё.
А на дворе время, когда за одно лишь положительное упоминание о вожде можно было навлечь на себя такую “гончих стаю”, что костей не соберёшь.
И ни в какое издательство с этим не сунешься.
Но я не могла да и не хотела бороться с наваждением.
Опять это “должна”!
Даже почерки - мой и моего великого подзащитного стали похожи – только мой в женском варианте.
Думала ли, гадала я, что однажды придётся выступить адвокатом “самого мудрого, родного и любимого” из детства?
Сражаться не столько с фактами, сколько с их трактовкой.
Большое видится на расстоянии...
С этого неземного “расстояния” и был мне показан милостью Божьей исторический и духовный смысл тридцатилетнего явления миру Иосифа Грозного.
Когда великая жизнь “недоучившегося семинариста кавказской национальности” чудесным образом вплелась в духовные поиски и метания моей героини.
Сказать, что я “заболела” сталинской темой, значит ничего не сказать.
К ней просто “вели все дороги”.
Шла ли речь в романе о судьбе Иоанны и других персонажах, о трагическом крахе страны под властью “демонократии” (мой термин), об извечных наших: “Кто виноват”? и “Что делать?” - все стёжки-дорожки так или иначе приводили в кабинет Ближней дачи.
К письменному столу, за которым писал, ссутулившись, старик с редеющими седыми волосами...
Выпавшие волоски и перхоть можно было различить на расстёгнутом воротничке старого френча, так близко я подходила.
Старик был в мягких подшитых валенках, от него исходил аромат тонкого дорогого табака (вся страна знала, что это “Герцеговина Флор”).
Старик был очень одинок и никому не верил, хотя тысячи людей были готовы, не раздумывая, отдать за него жизнь.
Он слабел день ото дня и знал, что осталось немного.
Он ведал о моём присутствии – той, что молится за него уже полвека, так уж получилось.
И каждый раз ждал меня, хоть и ничем этого не выдавал, продолжая быстро писать похожим на мой почерком.
Он писал завещание.
Мне не было дано его прочесть.
Лишь вЕдение, что это не просьба о моих дальнейших молитвах о себе...
Он не страшился Суда, хоть и шагали его сапоги к заветной цели по трупам, слезам и крови.
Все его мысли были о ней, об этой самой Цели.
Он не называл её ни “светлым будущим”, ни “всемирной революцией”, ни “зарёй коммунизма” – он сам не смог бы чётко сформулировать её имя.
Ну а я – тем более.
Однако мы оба достоверно знали, что она есть - та, к которой он вёл народ, не щадя ни себя, ни других, пока не выдохся.
Пусть по крови и трупам, но именно туда, к ней.
И просил “ту девочку”, полвека за него молившуюся, принять, как эстафету, выпадающее из старческой руки перо.
Разумеется, не “планов громадьё” и не “размаха шаги саженьи” завещал он мне.
Тогда что же, что?
Иногда вождь являлся в моих думах в образе подростка-семинариста с известной фотографии. Гладко зачёсанные на косой пробор волосы, нежный детский рот и по контрасту пронзительно-жёсткий взгляд куда-то мимо, вдаль.
Иногда - небритым ссыльным на топчане под волчьей дохой, вглядывающимся в туруханскую пургу за окном и в который раз замышляющим побег...
“Мечта прекрасная, ещё неясная”...
Мы оба знали, что она осуществима здесь, не земле, - единственно верная, хоть пока и недоступная определению.
Может, именно о ней вождь просил меня в этих наваждениях-видениях.
Вспоминались строчки Пастернака:
Я понял: всё живо, векам не пропасть,
И жизнь без наживы – завидная часть.
Спасибо, спасибо двум тысячам лет
В трудах без разгибов оставившим свет.
И вечным обвалом врываясь извне,
Великое в малом отдастся во мне.
И смех у завалин, и мысль от сохи,
И Ленин, и Сталин, и эти стихи.
Но это - поэзия, опять ничего конкретного. Она не может быть завещанием человека точных и чётких формулировок.
Однажды я вроде бы получила прямой ответ.
На этот раз вождь приснился мне. Вернее, его голос, который я услыхала из соседней комнаты, где шло то ли собрание, то ли митинг.
Люди спрашивали в отчаянии, перебивая друг друга, - как же им теперь жить?
Во внезапной мертвенной тишине медленно прозвучали его слова:
“Зачэм волам вытаскивать из грязи тэлегу, которая вэзёт их на бойню?”
Ничего себе! Домашние и знакомые ахали, дивились моему сну.
Но я знала – это опять не главное, это не может быть завещанием.
Тогда что же?
И снова, не выдержав, нарушила запрет отца Владимира “гадать” на Библии.
Господи, прости меня и вразуми!
Старинная бабушкина книга едва не выскользнула из рук, открывшись в самом конце Иоаннова “Откровения”:
“И услышал я иной голос с неба, говорящий:
выйди от неё, народ Мой, чтобы не участвовать вам в грехах её и не подвергнуться язвам её; ибо грехи её дошли до неба и Бог воспомянул неправды её”.
Именно эту четвёртую строку 18-й главы прикрыл мой палец.
Только потом пойму в полной мере смысл сказанного.
А тогда просто выпишу текст и обведу красным карандашом с намерением при случае внимательно перечитать “Апокалипсис”.
Но странно – навязчивые сталинские сны и мысли после этого прекратились.
(вторая половина девяностых)
Я всё более ощущала, что с вождём меня связывают некие особые таинственные отношения.
Вот уже полвека молилась за него перед сном, как когда-то научила баба Ира – за папу, за маму, за друзей и родных.
И, конечно же, за товарища Сталина.
Сперва о здравии, потом об упокоении.
И записки поминальные регулярно подавала за “Иосифа”. И никакие политические перемены и катаклизмы не могли изменить моего отношения к “Великому и Ужасному”.
Не потому, что не верила в его “злодеяния” (хотя, признаться, часто и не верила).
Просто не считала себя вправе судить и оценивать ту мистическую глыбину, которой для меня всегда казался “отец народов”.
Таинственно-огромное и потустороннее. Потому и обычные мерки здесь не годятся, вот и всё.
“Не человек – деянье. Поступок ростом в шар земной”, – написал о нём Пастернак.
Однако за последнее время стало происходить нечто странное.
Статьи, документы, мемуары, книги о вожде – чаще всего оскорбительно-негативные, иногда просто наглое враньё и поношения, стали меня буквально преследовать – из самых разных и неожиданных источников.
Собирала, вырезала, выписывала, конспектировала...Но их становилось всё больше – и материалов, и моих размышлений “по поводу”, тянущих иногда на газетный подвал.
Но где можно было опубликовать такой “подвал” в девяностых?
Факты и размышления накапливались, взывая к справедливости.
В конце концов, я немного успокоилась, приняв решение написать книгу о вожде, как только издам “Дремучие двери” - роман был уже совсем близок к завершению.
Не тут-то было.
Сталинская тема настолько овладела мною, потеснив даже тему религиозную, не говоря уж о личной истории героини, что я поняла – неспроста.
Среди сплошной хулы и проклятий нашлось лишь несколько “добрых” мнений, включая рыбинские брошюрки, хорошую документальную книгу М.П. Лобанова, несколько иностранных изданий.
И всё.
А на дворе время, когда за одно лишь положительное упоминание о вожде можно было навлечь на себя такую “гончих стаю”, что костей не соберёшь.
И ни в какое издательство с этим не сунешься.
Но я не могла да и не хотела бороться с наваждением.
Опять это “должна”!
Даже почерки - мой и моего великого подзащитного стали похожи – только мой в женском варианте.
Думала ли, гадала я, что однажды придётся выступить адвокатом “самого мудрого, родного и любимого” из детства?
Сражаться не столько с фактами, сколько с их трактовкой.
Большое видится на расстоянии...
С этого неземного “расстояния” и был мне показан милостью Божьей исторический и духовный смысл тридцатилетнего явления миру Иосифа Грозного.
Когда великая жизнь “недоучившегося семинариста кавказской национальности” чудесным образом вплелась в духовные поиски и метания моей героини.
Сказать, что я “заболела” сталинской темой, значит ничего не сказать.
К ней просто “вели все дороги”.
Шла ли речь в романе о судьбе Иоанны и других персонажах, о трагическом крахе страны под властью “демонократии” (мой термин), об извечных наших: “Кто виноват”? и “Что делать?” - все стёжки-дорожки так или иначе приводили в кабинет Ближней дачи.
К письменному столу, за которым писал, ссутулившись, старик с редеющими седыми волосами...
Выпавшие волоски и перхоть можно было различить на расстёгнутом воротничке старого френча, так близко я подходила.
Старик был в мягких подшитых валенках, от него исходил аромат тонкого дорогого табака (вся страна знала, что это “Герцеговина Флор”).
Старик был очень одинок и никому не верил, хотя тысячи людей были готовы, не раздумывая, отдать за него жизнь.
Он слабел день ото дня и знал, что осталось немного.
Он ведал о моём присутствии – той, что молится за него уже полвека, так уж получилось.
И каждый раз ждал меня, хоть и ничем этого не выдавал, продолжая быстро писать похожим на мой почерком.
Он писал завещание.
Мне не было дано его прочесть.
Лишь вЕдение, что это не просьба о моих дальнейших молитвах о себе...
Он не страшился Суда, хоть и шагали его сапоги к заветной цели по трупам, слезам и крови.
Все его мысли были о ней, об этой самой Цели.
Он не называл её ни “светлым будущим”, ни “всемирной революцией”, ни “зарёй коммунизма” – он сам не смог бы чётко сформулировать её имя.
Ну а я – тем более.
Однако мы оба достоверно знали, что она есть - та, к которой он вёл народ, не щадя ни себя, ни других, пока не выдохся.
Пусть по крови и трупам, но именно туда, к ней.
И просил “ту девочку”, полвека за него молившуюся, принять, как эстафету, выпадающее из старческой руки перо.
Разумеется, не “планов громадьё” и не “размаха шаги саженьи” завещал он мне.
Тогда что же, что?
Иногда вождь являлся в моих думах в образе подростка-семинариста с известной фотографии. Гладко зачёсанные на косой пробор волосы, нежный детский рот и по контрасту пронзительно-жёсткий взгляд куда-то мимо, вдаль.
Иногда - небритым ссыльным на топчане под волчьей дохой, вглядывающимся в туруханскую пургу за окном и в который раз замышляющим побег...
“Мечта прекрасная, ещё неясная”...
Мы оба знали, что она осуществима здесь, не земле, - единственно верная, хоть пока и недоступная определению.
Может, именно о ней вождь просил меня в этих наваждениях-видениях.
Вспоминались строчки Пастернака:
Я понял: всё живо, векам не пропасть,
И жизнь без наживы – завидная часть.
Спасибо, спасибо двум тысячам лет
В трудах без разгибов оставившим свет.
И вечным обвалом врываясь извне,
Великое в малом отдастся во мне.
И смех у завалин, и мысль от сохи,
И Ленин, и Сталин, и эти стихи.
Но это - поэзия, опять ничего конкретного. Она не может быть завещанием человека точных и чётких формулировок.
Однажды я вроде бы получила прямой ответ.
На этот раз вождь приснился мне. Вернее, его голос, который я услыхала из соседней комнаты, где шло то ли собрание, то ли митинг.
Люди спрашивали в отчаянии, перебивая друг друга, - как же им теперь жить?
Во внезапной мертвенной тишине медленно прозвучали его слова:
“Зачэм волам вытаскивать из грязи тэлегу, которая вэзёт их на бойню?”
Ничего себе! Домашние и знакомые ахали, дивились моему сну.
Но я знала – это опять не главное, это не может быть завещанием.
Тогда что же?
И снова, не выдержав, нарушила запрет отца Владимира “гадать” на Библии.
Господи, прости меня и вразуми!
Старинная бабушкина книга едва не выскользнула из рук, открывшись в самом конце Иоаннова “Откровения”:
“И услышал я иной голос с неба, говорящий:
выйди от неё, народ Мой, чтобы не участвовать вам в грехах её и не подвергнуться язвам её; ибо грехи её дошли до неба и Бог воспомянул неправды её”.
Именно эту четвёртую строку 18-й главы прикрыл мой палец.
Только потом пойму в полной мере смысл сказанного.
А тогда просто выпишу текст и обведу красным карандашом с намерением при случае внимательно перечитать “Апокалипсис”.
Но странно – навязчивые сталинские сны и мысли после этого прекратились.