(1967 год)
Весной нашу сценарную мастерскую (Галич-Гребнев) пригласили на семинар молодых сценаристов в Репино под Ленинградом. Васса Петровна меня милостиво отпустила за свой (мой) счёт.
Был апрель, погода стояла чудесная. Но, похоже, творческую киноэлиту ни апрель, ни погода не колыхали.
С утра – семинары в прокуренных комнатах, споры, амбиции. Потом обед, тихий час. А после полдника – традиционная пьянка по интересам и группировкам. Снова с выяснением отношений, а то и скандалами.
Творить элита тоже особенно не рвалась. Разве что Володя Маканин, запершись в номере, дятлом долбал пишущую машинку.
Александр Аркадьевич к обеду брал в буфете бутылку коньяку и потчевал нас, сидящих с ним за одним столиком. Ему пить было нельзя, приходилось разделять компанию, чтоб мэтру меньше досталось.
Иногда мы прогуливались с ним небольшой процессией на композиторские дачи, где поэт Ким Рыжов, которому врачи под угрозой ампутации ног строго-настрого запретили курить, наслаждался тем, что подносил кому-нибудь сигарету, зажигал спичку и жадно нюхал дым.
Однажды с мэтром, с миловидной сценаристкой кавказского происхождения и, кажется, Толиком Найманом, мы съездили в Ленинград.
Побродили по городу, зашли в полутёмный собор (службы не было), поставили свечи.
Южная дама, рухнув на колени, вдруг стала неудержимо рыдать, потом умчалась куда-то в такси с этим самым Толиком-Нетоликом.
А мы с мэтром наведались к какому-то Глебу, у которого была полная коллекция магнитофонных записей Галича. Посидели, послушали.
Затем Глеб выдал Александру Аркадьевичу гитару, кое-что перезаписал и попросил исполнить “из новенького”.
Помню, как меня удивило, что бард снова строго-настрого велел мне “ничего не рассказывать Ангелине Николаевне”.
Так и не поняла, почему. Вроде бы, ничего крамольного не происходило. Но, разумеется, пообещала.
Может, речь шла о южной даме или о его запрещённых плёнках. Недавно в Новосибирском академгородке с большим успехом прошёл его концерт, зал аплодировал стоя, после чего появилась грозная статья: “Песни – тоже оружие”.
Александр Аркадьевич бодрился, читал нам её вслух. Похохатывая, разливал коньяк, на щеках пятнами загорался румянец.
А ночью ему опять вызывали неотложку.
По приезде в Москву время от времени проходил слух о его аресте, тучи сгущались. Но в Репино борьба шла, в основном, с коньяком.
Однажды я перехватила мэтра по дороге в буфет и уговорила что-нибудь сымпровизировать на рояли в холле. Напомнив, как он на переделкинской даче у Ореста Мальцева пел “Дорогую пропажу”, а я, девчонка, даже “пустила слезу”.
Он тоже это вспомнил, впал в лирическое настроение и неожиданно заиграл мою любимую мелодию “Зелёные холмы”. А я промурлыкала советский вариант про “Город детства”.
Потом он бесподобно пел Вертинского, собрался народ, и получился чудесный вечер. Главное, без алкоголя и крамолы.
Ангелина Николаевна была бы довольна.
Мне кажется, Александр Аркадьевич, несмотря на имидж вальяжного “барина”, никогда не рвался ни к роскоши, ни к западным ценностям. Как, впрочем, и к советским.
Он тоже “гулял сам по себе” и не случайно крестился незадолго до эмиграции.
Зловещее перерождение номенклатуры – главная тема его “обличений” и причина диссидентства.
Фильмы “На семи ветрах” и “Дайте жалобную книгу” – чистые и искренние, как и его песни оттуда.
“Добрый вечер! - а что это значит? Значит, день был по-доброму начат, значит, день был по-доброму прожит, и умножил счастливые дни...”.
А его “Фингалия” – просто пророческая. О том, как “убеждённый марксист” получает из-за границы наследство, но вдруг в стране Фингалия, где проживала его умершая тётушка, происходит революция, и по телевизору объявляют о национализации всех богатств страны:
“Я гляжу на экран, как на рвотное. То есть как это так – “всё народное”? Это ж наше, кричу, с тётей Калею, я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы! Это всё, - я кричу, - штучки Карловы”! (имеется в виду Карл Маркс).
Не представляю себе Александра Аркадьевича оголтелым “перестройщиком”. Странная всё же и трагичная у него судьба. И смерть мистическая...
Но это потом. А тогда в Репино, смывшись с очередной пьянки, я уныло сидела в холле, листая какой-то самиздат, который был ещё скучнее тусовки.
Сбежал оттуда и тогда ещё никому не известный Эдик Тополь, подсел ко мне и спросил, кивнув на дверь:
- Тебе всё это не осточертело?
Я ответила, что очень даже.
- Тогда есть предложение. Завтра встаём пораньше – раз. Спортивная форма и кеды – два. Бегом до залива и гимнастика – три. Бегом успеваем к завтраку. Идёт?
Я сказала, что, во-первых, у меня нет спортивной формы и кедов. А во-вторых, я эту самую “форму” потеряла и не добегу.
- Как потеряла, так и обретёшь. Надень брюки, свитер, а кеды беру на себя. По рукам?
Утром я проснулась с ощущением, что мне предстоит дуэль. Хорошо бы, Эдик проспал...
Как бы не так! Стук в дверь. В руках у Эдика были кеды.
Пистолеты заряжены, господа.
И мы побежали. Вернее, потрусили по асфальтовому серпантину.
По канавам справа и слева журчали ручьи, пахло озоном. Мы переходили на шаг и снова трусили.
Эдик признался, что уже давно бегает, но и для меня испытание оказалось неожиданно вполне по силам.
Во всяком случае, мы благополучно достигли залива. Сделали на берегу гимнастику и даже обмылись до пояса ледяной водой, докрасна растеревшись одним на двоих полотенцем. Затем потрусили обратно.
Тело горело, душа пела, журчали ручьи во все концы.
“И даже пень в апрельский день...”.
Так мы стали бегать – каждое утро в любую погоду до конца семинара.
Киношный народ, толпящийся на террасе в ожидании завтрака, встречал нас двусмысленными шуточками и хиханьками-хаханьками.
Но мы с Эдиком их презирали – пузатых и скособоченных, дымящих сигаретами и мучающихся синдромом похмелья после вчерашних излишеств.
И беззлобно сулили им в отместку грядущие инфаркты и инсульты. Не подозревая, что, к сожалению, недалеки в своих предсказаниях от истины.
В первый же день “новой жизни” я впервые за несколько месяцев не почувствовала приступа отвращения к чистому листу бумаги – так достали меня хождения по номенклатурным киномукам и “сценарным делам ОТЦ”.
Я снова ощутила эту внутреннюю дрожь – предвкушение сказки, которую нашепчет мне вскоре Господь. Чтобы, распахнув сердце, глаза и уши, схватив перо, я успела, пока приоткрыта “дверь в потолке”, воплотить мелодию в ноты-слова.
Я одиноко слонялась по Репино, мимо журчащих ручьёв и ещё заколоченных дач, ничего не видя и не слыша.
И сама дивилась невероятной странной истории с нездешними судьбами и именами, что ткалась в душе, в мозгу, в воображении...
Которую я послушно плела, путала и распутывала разноцветные нити, вязала концы с концами.
А потом прокралась в свой номер, мимо двери, где шёл творческий семинар. Стащила со стола у южной дамы несколько чистых листков и вышла на балкон.
Было прохладно и ветрено, слепило солнце.
Закутавшись в байковое одеяло, села в шезлонг и быстро нацарапала первую фразу:
“Она должна прийти сегодня...”
Весной нашу сценарную мастерскую (Галич-Гребнев) пригласили на семинар молодых сценаристов в Репино под Ленинградом. Васса Петровна меня милостиво отпустила за свой (мой) счёт.
Был апрель, погода стояла чудесная. Но, похоже, творческую киноэлиту ни апрель, ни погода не колыхали.
С утра – семинары в прокуренных комнатах, споры, амбиции. Потом обед, тихий час. А после полдника – традиционная пьянка по интересам и группировкам. Снова с выяснением отношений, а то и скандалами.
Творить элита тоже особенно не рвалась. Разве что Володя Маканин, запершись в номере, дятлом долбал пишущую машинку.
Александр Аркадьевич к обеду брал в буфете бутылку коньяку и потчевал нас, сидящих с ним за одним столиком. Ему пить было нельзя, приходилось разделять компанию, чтоб мэтру меньше досталось.
Иногда мы прогуливались с ним небольшой процессией на композиторские дачи, где поэт Ким Рыжов, которому врачи под угрозой ампутации ног строго-настрого запретили курить, наслаждался тем, что подносил кому-нибудь сигарету, зажигал спичку и жадно нюхал дым.
Однажды с мэтром, с миловидной сценаристкой кавказского происхождения и, кажется, Толиком Найманом, мы съездили в Ленинград.
Побродили по городу, зашли в полутёмный собор (службы не было), поставили свечи.
Южная дама, рухнув на колени, вдруг стала неудержимо рыдать, потом умчалась куда-то в такси с этим самым Толиком-Нетоликом.
А мы с мэтром наведались к какому-то Глебу, у которого была полная коллекция магнитофонных записей Галича. Посидели, послушали.
Затем Глеб выдал Александру Аркадьевичу гитару, кое-что перезаписал и попросил исполнить “из новенького”.
Помню, как меня удивило, что бард снова строго-настрого велел мне “ничего не рассказывать Ангелине Николаевне”.
Так и не поняла, почему. Вроде бы, ничего крамольного не происходило. Но, разумеется, пообещала.
Может, речь шла о южной даме или о его запрещённых плёнках. Недавно в Новосибирском академгородке с большим успехом прошёл его концерт, зал аплодировал стоя, после чего появилась грозная статья: “Песни – тоже оружие”.
Александр Аркадьевич бодрился, читал нам её вслух. Похохатывая, разливал коньяк, на щеках пятнами загорался румянец.
А ночью ему опять вызывали неотложку.
По приезде в Москву время от времени проходил слух о его аресте, тучи сгущались. Но в Репино борьба шла, в основном, с коньяком.
Однажды я перехватила мэтра по дороге в буфет и уговорила что-нибудь сымпровизировать на рояли в холле. Напомнив, как он на переделкинской даче у Ореста Мальцева пел “Дорогую пропажу”, а я, девчонка, даже “пустила слезу”.
Он тоже это вспомнил, впал в лирическое настроение и неожиданно заиграл мою любимую мелодию “Зелёные холмы”. А я промурлыкала советский вариант про “Город детства”.
Потом он бесподобно пел Вертинского, собрался народ, и получился чудесный вечер. Главное, без алкоголя и крамолы.
Ангелина Николаевна была бы довольна.
Мне кажется, Александр Аркадьевич, несмотря на имидж вальяжного “барина”, никогда не рвался ни к роскоши, ни к западным ценностям. Как, впрочем, и к советским.
Он тоже “гулял сам по себе” и не случайно крестился незадолго до эмиграции.
Зловещее перерождение номенклатуры – главная тема его “обличений” и причина диссидентства.
Фильмы “На семи ветрах” и “Дайте жалобную книгу” – чистые и искренние, как и его песни оттуда.
“Добрый вечер! - а что это значит? Значит, день был по-доброму начат, значит, день был по-доброму прожит, и умножил счастливые дни...”.
А его “Фингалия” – просто пророческая. О том, как “убеждённый марксист” получает из-за границы наследство, но вдруг в стране Фингалия, где проживала его умершая тётушка, происходит революция, и по телевизору объявляют о национализации всех богатств страны:
“Я гляжу на экран, как на рвотное. То есть как это так – “всё народное”? Это ж наше, кричу, с тётей Калею, я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы! Это всё, - я кричу, - штучки Карловы”! (имеется в виду Карл Маркс).
Не представляю себе Александра Аркадьевича оголтелым “перестройщиком”. Странная всё же и трагичная у него судьба. И смерть мистическая...
Но это потом. А тогда в Репино, смывшись с очередной пьянки, я уныло сидела в холле, листая какой-то самиздат, который был ещё скучнее тусовки.
Сбежал оттуда и тогда ещё никому не известный Эдик Тополь, подсел ко мне и спросил, кивнув на дверь:
- Тебе всё это не осточертело?
Я ответила, что очень даже.
- Тогда есть предложение. Завтра встаём пораньше – раз. Спортивная форма и кеды – два. Бегом до залива и гимнастика – три. Бегом успеваем к завтраку. Идёт?
Я сказала, что, во-первых, у меня нет спортивной формы и кедов. А во-вторых, я эту самую “форму” потеряла и не добегу.
- Как потеряла, так и обретёшь. Надень брюки, свитер, а кеды беру на себя. По рукам?
Утром я проснулась с ощущением, что мне предстоит дуэль. Хорошо бы, Эдик проспал...
Как бы не так! Стук в дверь. В руках у Эдика были кеды.
Пистолеты заряжены, господа.
И мы побежали. Вернее, потрусили по асфальтовому серпантину.
По канавам справа и слева журчали ручьи, пахло озоном. Мы переходили на шаг и снова трусили.
Эдик признался, что уже давно бегает, но и для меня испытание оказалось неожиданно вполне по силам.
Во всяком случае, мы благополучно достигли залива. Сделали на берегу гимнастику и даже обмылись до пояса ледяной водой, докрасна растеревшись одним на двоих полотенцем. Затем потрусили обратно.
Тело горело, душа пела, журчали ручьи во все концы.
“И даже пень в апрельский день...”.
Так мы стали бегать – каждое утро в любую погоду до конца семинара.
Киношный народ, толпящийся на террасе в ожидании завтрака, встречал нас двусмысленными шуточками и хиханьками-хаханьками.
Но мы с Эдиком их презирали – пузатых и скособоченных, дымящих сигаретами и мучающихся синдромом похмелья после вчерашних излишеств.
И беззлобно сулили им в отместку грядущие инфаркты и инсульты. Не подозревая, что, к сожалению, недалеки в своих предсказаниях от истины.
В первый же день “новой жизни” я впервые за несколько месяцев не почувствовала приступа отвращения к чистому листу бумаги – так достали меня хождения по номенклатурным киномукам и “сценарным делам ОТЦ”.
Я снова ощутила эту внутреннюю дрожь – предвкушение сказки, которую нашепчет мне вскоре Господь. Чтобы, распахнув сердце, глаза и уши, схватив перо, я успела, пока приоткрыта “дверь в потолке”, воплотить мелодию в ноты-слова.
Я одиноко слонялась по Репино, мимо журчащих ручьёв и ещё заколоченных дач, ничего не видя и не слыша.
И сама дивилась невероятной странной истории с нездешними судьбами и именами, что ткалась в душе, в мозгу, в воображении...
Которую я послушно плела, путала и распутывала разноцветные нити, вязала концы с концами.
А потом прокралась в свой номер, мимо двери, где шёл творческий семинар. Стащила со стола у южной дамы несколько чистых листков и вышла на балкон.
Было прохладно и ветрено, слепило солнце.
Закутавшись в байковое одеяло, села в шезлонг и быстро нацарапала первую фразу:
“Она должна прийти сегодня...”