Кавказская пленница Дубль2.
* * *
Ни-че-го... Ни-че-го, - хрустела собака костью.
Назавтра Иоанна улетела, оставив Дениса на попечение Хельге.
Представит их вместе и ничего не почувствует. Пусть себе. Она даже готова держать свечку. Даже пикантно.
Она ужаснётся своим мыслям, но опять как бы со стороны.
Подобное излечилось подобным, падение падением.
Тяжкое бремя ревности обернулось незнакомым дурным состоянием беспредельной вседозволенности.
Где то, что ей прежде представлялось не то чтобы отвратительным - она не была пуританкой, - но просто постыдным мартовско-кошачьим синдромом, недостойным человека... от чего она, во всяком случае считала себя полностью застрахованной, как от выгребной ямы где-то на задворках бытия, - вдруг станет к себе манить именно своей постыдностью и непристойностью.
И спешащие к самолёту мужчины, которых она раньше в упор не замечала, разве что у кого нос на затылке, стали притягивать её взгляд то мощной багровой шеей, то волосатыми руками, то резким запахом курева или пота.
Самолёт летел к Москве, а она, откинувшись в кресле в мучительно-сладкой полудрёме, кралась к этой отвратительной яме, набитой жадно тянущимися к ней руками, мокрыми ртами, потными безликими телами, извивающимися, как змеи.
Шла, дрожа от страха и нетерпения, сбрасывая на ходу одежду, предвкушая со сладким ужасом, как эти отвратительные безликие руки, когти, рты, исступлённо хрюкая и сопя, растерзают её в клочья.
Это не была сладостно-вожделенная грёза о ком-то конкретном - это видение было ей сладостно именно своей мерзостью, ужасом и безликостью.
Какая-то кровавая массовка из низкопробного триллера.
Болезненное наваждение, от которого она не то чтобы не могла, - не хотела избавиться.
Через несколько часов, окунувшись с головой ещё в одну бездну, на этот раз беспросветных дел, она опять вылечит бездну бездной и посмеётся над той дурью. И забудет про неё.
Пройдёт неделя-другая.
И вот однажды утром...
- Жанна, я только с самолёта. Денис со всеми будут послезавтра, вечером лечу к своим... Остановился тут у одних, все на работе.
Слушай адрес.
Кравченко тараторил, не давая ей возразить, описывая какие-то закоулки-переулки, по которым она должна рвануть, сломя голову, в его медвежьи объятия.
И хуже всего была даже не наглая кравченковская уверенность, что она, бросив дела, попрётся ни свет ни заря в эти дурацкие Мневники, а то, что она сразу поняла, что да, попрётся.
Та же хворь, что заставила его лететь в Новосибирск через Мневники, гнала и её через всю Москву.
Машина, казалось, сама находила дорогу.
Она слилась со взбунтовавшимся телом Яны, требующим Кольчугина, придуманного ею советского сверхчеловека. Его медвежьих ненасытных объятий, так странно и взрывоопасно соединившихся отныне в её подсознании с привычным обликом непробиваемо-сдержанного Дениса.
- Я - шлюха... - опять уже привычно констатировала она, таким примитивно-грубым и неодолимым было желание.
И уже не было оправдания, что мол там, на юге, сработали стрессовое состояние, шампанское и "море в Гаграх".
Если бы ещё можно было ни о чём с Кравченко не говорить, не выяснять отношения!..
"Ты едешь пьяная, и очень бледная по тёмным улицам совсем одна..."
Вот анекдот.
И даже хлебнуть нельзя - за рулём. Она не знала, плакать или смеяться.
Она боялась себя такую и презирала.
Дверь была приоткрыта.
- Входи, я говорю по телефону, - отозвался Антон откуда-то из глубины квартиры.
Щёлкнул за спиной замок.
В квартире - тьма кромешная, окна глухо зашторены, как в войну.
Ощупью она шла куда-то, на что-то натыкаясь, пока не наткнулась на Антона, который, едва положив трубку, обрушился на неё, как стихийное бедствие, тоже, видимо, предпочитая не выяснять отношения.
От него, как от пирата, пахло морем, кубинским ромом и порохом.
Всё было, как тогда, разве что кромешная тьма вокруг, и не надо было ничего говорить, - она страшилась любого слова. И Антон, умница, то ли опять был пьян, то ли разыгрывал пьяного, в общем, с него были снова взятки гладки.
И потом, когда она везла его в аэропорт, - тоже то ли спал, то ли притворялся спящим.
Лишь когда объявили посадку на Новосибирск, ожил и заговорил о делах киношных, будто и не было никаких мневников.
И деловито-дружеский, как всегда, поцелуй в щёку.
Так продолжился их роман.
Встречи на случайных квартирах, а потом и у Антона, в его двухкомнатной кооперативной хате недалеко от Ленкома, куда его наконец-то возьмут.
Хоть и каждый раз в любом спектакле зал будет весело оживляться при его появлении:
- Павка, Павка!..
Интеллектуальная антонова жена Нина, к тому времени уже лауреат Ленинской премии, в Москву будет наведываться раз в два - три месяца, в перерывах между сериями опытов.
Да и кто вообще дерзнёт их заподозрить в каких-то шашнях после доброго десятка совместных телесерий!
Общественность ничего не подозревала, ибо игра шла не по правилам.
Их могли застать вместе где угодно - для всех они были чем-то вроде осточертевших друг другу супругов, ветеранов на пороге серебряной свадьбы, им удастся сохранить полное инкогнито.
Денис чувствовал, видимо, что у неё "кто-то есть", и даже переживал по-своему, но меньше всего подозревал Кравченко.
Она совсем перестала его ревновать, но ему, похоже, не очень-то нравилась эта неожиданная свобода.
В отместку Денис потуже натянул удила совместной творческой упряжки. Он, что называется, вошёл в творческую форму.
Идеи, планы, замыслы помимо сериала с Кравченко, рождались нескончаемым серпантином, как из шляпы фокусника. И все это, разумеется, наматывалось на неё, связывая по рукам и ногам, пеленая, как кокон, пожирая - какие-то бесконечные договоры, заявки, либретто...
И чем большим трудоголиком он становился, тем более ненавидела она пишущую машинку, а потом и компьютер.
Но ничего не могла поделать. Она должна была бежать в этой упряжке, которая без неё не сдвинулась бы с места.
Она была денисовой рабыней, негром. Хоть и всё, слава и деньги, были общими, она ничего этого не хотела.
Она ненавидела эти его дурацкие идеи и замыслы.
Знакомое ещё со времён Лёнечки чувство тошноты накатывало всё чаще, но приходилось насиловать себя, тем более, что тяготила и вина перед Денисом.
Постепенно возбуждающий гибрид Денис-Антон иссяк и устарел, Кравченко становился в её глазах просто Кравченко, она охладевала и уже радовалась, что тело вновь обретает свободу.
Антон был очень одинок в Москве, несмотря на фантастическую свою популярность. В её к нему отношении появилось нечто материнское, тем более что свекровь окончательно узурпировала Филиппа, нещадно его баловала.
Раздражение против свекрови распространялось и на сына, его место всё более занимал Антон, которого хотелось воспитывать и опекать.
Он читал ей свои басни про разных зверюшек - она слушала с удовольствием и советовала начать всерьёз писать для детей.
Но странно - чем теплее она относилась к Антону-человеку, тем холоднее отзывалось тело на его прикосновения.
Яна ликовала, предвкушая свободу, однако разбуженная чувственность давала о себе знать.
Однажды Кравченко, приревновав её не без основания, едва не отлупил.
Обретая душевную близость с Яной, он терял её тело. Антон инстинктивно понял это и выбрал тело.
Эпоха искренности кончилась.
Кравченко перестал быть Кравченко, перестал быть Кольчугиным, но и Денисом он уже не был.
Он затеял новую любовную игру с переодеваниями, перевоплощениями, со сменами декораций, проявляя не только незаурядное актерское, но и режиссёрское, литературное и живописное дарование.
Он будил её воображение, заставляя участвовать в этих экзотически-эротических спектаклях в своей малогабаритной квартире.
Яна поначалу отбивалась, но постепенно втянулась, увлеклась, слишком поздно заметив новую искусную кравченковскую ловушку.
Чтобы опять поработить её, вернуть утраченную было власть.
- Павка! Павлик, - посмеивался с любовью зал.
Великий актёр Кравченко мстил ей за этого придуманного Павку, погубившего его дар, карьеру.
Обречённый навеки оставаться Кольчугиным в глазах публики, он гениально менял маски, преображался в любовных играх с нею и ликовал, когда и она, переставая быть собой, чувствуя, что теряет рассудок, испытывала наиболее острое наслаждение.
Их роман мог бы, наверное, послужить темой для докторской диссертации какого-либо фрейдиста, психиатра и сексолога.
Денис-Яна-Антон. Она увязала всё глубже в этом бермудском треугольнике.
Всё круче становилась её тогдашняя жизнь - популярность, достаток, благополучная по нынешним меркам семья... Бомонд, любовник, премьеры, просмотры, вечеринки, семинары в Репине и Болшево - всё это было у неё, как и у многих других в годы застоя, - советская власть досаждала разве что очередями да цензурой.
Но чем благополучнее становилась жизнь, тем тошнее ей становилось.
Полноценная творческая, деловая, материальная и чувственная жизнь - как скажут в начале девяностых - вожделенный набор состоявшейся судьбы, успеха - все это у неё было в семидесятых.
И именно тогда она это уже люто ненавидела.
У кого она тогда была в рабстве?
У Дениса? У Антона? У себя самой?
Она не умела жить иначе, не могла да и, наверное, не хотела. Она добросовестно пыталась жить "на полную катушку", но ничего не получалось.
И когда она мчалась куда-то на тогда ещё новеньком "жигулёнке" - в Останкино, на Мосфильм, к Антону или домой, разыскивала по дружкам пропавшего Филиппа, всё чаще возникало у неё жгучее желание врезаться на скорости в какой-либо столб и разом избавиться ото всех этих рабств - компьютер, всевозможное начальство, дом, быт, муж, сын, любовник, свекровь...
И более всего она сама, загнавшая себя во все эти рабства...
Пожирающие её разум, талант, плоть, время, душу.
Всю её жизнь...
Сам процесс бытия представлялся ей теперь невидимым монстром с десятками щупальцев-присосков - слова, прикосновения, клавиатура, телефонные звонки - она физически ощущала, как утекают в эти присоски её силы, энергия, время, жизнь.
Будто клавиатура печатает кровью, кровью пахнут поцелуи Антона, рукопожатия в Доме Кино, заключения худсовета и мучительное ожидание возвращения неизвестно где шляющегося Филиппа - пытка вроде средневековой дыбы.
- Он уже взрослый и нравится девочкам, - отметала её ночные страхи свекровь, переворачиваясь на другой бок.
- Куда он денется? - сонно отмахивался и Денис, - Спи, не валяй дурака.
А ей казалось, что стрелка старинных часов в спальне пульсирует не на циферблате, а у неё в грудной клетке, среди нервов, аорты, сосудов.
И когда, наконец, Филипп появлялся под утро как ни в чём не бывало и она влепляла ему традиционную оплеуху, а он был непробиваемый, как отец, и румяный, как она в его годы, - она забывалась в полном изнеможении и молилась обо всех своих монстрах.
Филипп ещё что-то жевал из холодильника, плескался в ванной, мурлыкал...
И она была счастлива, что этот людоед, пожирающий её вместе с котлетами, не погиб от рук шпаны, как ей мерещилось, или под машиной, но будет ещё долго вместе со всей компанией терзать её. Пока не сожрёт окончательно.
Самым ужасным была полная невозможность что-либо изменить в этом многоликом рабстве, называемом полноценной благополучной жизнью.
Весь мир играл в эти игры, привычно-скучные, или азартные, рискованные, находил в них смысл, выигрывал или проигрывал и, похоже, ухитрялся ими наслаждаться.
Ей пожаловаться было некому, разве что "лишним людям", которых они проходили в школе. Эти бы, может, и поняли. Окружающие - вряд ли.
А может, они тоже притворяются? - думалось иногда Иоанне, - Скучают и мучаются у игральных автоматов просто потому, что нельзя встать и уйти?
Все вокруг были в рабстве - карьеристы, трудоголики, чиновники, партийцы, вынужденные часами слушать какого-либо полуживого старца.
Сам этот несчастный старик, в муках перемалывающий искусственной челюстью груды мёртвых слов вместо того, чтобы играть где-нибудь на лужайке с внуками.
Рабы-бабники, алкоголики, меломаны, гурманы, наркоманы, картёжники, коллекционеры, модницы, спортсмены и энтузиасты подлёдного лова, часами коченеющие над прорубью, чтобы поймать какую-нибудь несчастную рыбёшку.
Господи, кто безумен - она или они, не желающие замечать своего безумия?
- Это жизнь, - думала она, - все так живут. Жизнь есть рабство у своих амбиций, желаний и обязанностей и, наверное, мое открытие банально.
Люди просят у Бога спасения от болезни, опасности...
У меня всё хорошо, но хочется кричать.
Господи, спаси меня!
От чего?
Ответа не было. Всякие там прекрасные слова о служении ближним навевали ещё большую тоску и скуку.
Ближние - те же монстры.
Она вспоминала жуткий фильм о прекрасной чистой девушке, которая пустила в свой дом калек и нищих, которые напились и надругались над ней.
Так что же? Неужели только на скорости в столб, когда станет совсем невмоготу?
-Спаси меня, Господи! - по-детски молилась она, - Почему так тошно?
Если получаешь удовольствие, почему бы не продаться в рабство?- так думают многие. Рабство у идолов, рабство у желаний.
Но почему это рабство, это право выбора своего игрального автомата, к которому присохнешь и будешь служить, как последняя рабыня - почему мир называет это свободой?
Потом, спустя годы, одни из них будут бороться за возможность удесятерить число автоматов и вкалывать по-чёрному, зарабатывая на жетоны, другие - разделят комнату, растащат по углам автоматы и всё разрушат, продолжая играть на пепелище.
Но это потом. А пока что терзаемая многоруким монстром Яна мечтала о выходе из игры.
Однако выхода, похоже, не было.
Выйти означало "не быть".
Мысль о спасительном бетонном столбе постепенно переставала пугать.
Душа кричит о помощи, когда больна и в опасности.
- У меня всё хорошо, но душа кричит о помощи... значит, я больна и в опасности, - молилась она,
- Спаси меня, Господи...