Огненное искушение.

*   *   *

 

Варя оказалась, как всегда, права. После нескольких младенчески-светлых, беззаботных и умиротворённых дней придёт предотъездная суета и суматоха.

На тридцатое августа уже была заказана машина. Варе надо было готовить детей к школе, срочно что-то выкапывалось, солилось, консервировалось, закатывалось.

 Выдохшийся в погоне за недосягаемым Фавором Ганя бросил кисти и то спал, то впадал в отчаянье. Раздражался, взрываясь по малейшему поводу, и бывал совершенно несносным, терпя только общество Иоанны. Благо свою работу она благополучно сдала.

Теперь они практически не разлучались, спасаясь от непривычного разора вокруг, всех этих ящиков, корзин, банок, крышек, одуряющих запахов, беготни и криков.
Уходили в лес или на озеро, захватив с собой хлеб, яблоки и книжки, и всё вроде бы было по-прежнему, но нет.
ЭТО, тёмно-душное и жаркое, как предгрозовое дыхание, надвигалось на них, выжидало, и оба его ощущали всё острей.

Уже не сплетали гуляя, по-детски руки, старались не касаться друг друга, прятали взгляды. Но чем более они отодвигались, тем неудержимей их тянуло друг к другу.
И бросало в жар, каждая клетка трепетала, казалось, от случайного взгляда или прикосновения.
Как плюс и минус. Ближе, ближе...
Предвкушение огненного, как молния, соединения и смертельного, блаженно-стремительного падения в бездну.
Оба понимали, что это совершенно невозможно. Они стали бояться друг друга и самих себя и в глубине души радовались, что приближается тридцатое, когда все, кроме деда, уедут.

А следом и Иоанна отвезёт свои и ганины вещи в Москву, картины - на квартиру к Златовым. А сам Ганя поедет в Лавру, где начинаются занятия.

И видеться они будут крайне редко, и их отношения снова обретут неземную чистоту и бесплотность.
И можно будет при слове "Ганя" не замирать в смертельно-сладкой истоме сползания в пропасть, а как прежде, будто два крыла одной птицы, невесомо парить над этой пропастью.

Был ещё некто третий, заметивший перемену в их отношениях. Последние несколько дней Иоанна часто ловила на себе до неприличия неотвязный сумрачный взгляд Глеба.

Глеб тоже не принимал участия в предотъездных хлопотах, которые его заметно раздражали, демонстративно сидел на скамье в глубине сада у калитки.
Иоанна с Ганей вынуждены были всякий раз проходить мимо. Он едва откликался на приветствие, сверлил взглядом.

А накануне отъезда, поймав Иоанну одну, жестом приказал сесть рядом.

- Ехала бы ты сама, Иоанна. А Игнатий с нами, на машине.

- Там ведь кузов открытый...

- Ничего картинам не сделается, погоду обещают хорошую, плёнкой прикроем. Уезжай, Иоанна.

Она всё поняла, молчала растерянно.

- Не обижайся, ты же умница, сама всё знаешь.
Дай ему свободу, слышишь? Игнатий принадлежит Господу.

- Я это понимаю лучше тебя. И вообще... Может, ты позволишь нам самим...

- Не позволю! - рявкнул Глеб, - Знаю, ты на всё согласишься - и мужа бросить, и матушкой стать, и сама в монашки... Но нет, никогда! Пусть хоть он вырвется!
Нет, уж ты погоди, послушай...
Ты знаешь, я люблю Варю, детей, но один Господь знает, как я завидую Игнатию... Что он свободен, принадлежит лишь Небу...
Избранничество, царский путь... И я бы мог... Господь иначе распорядился, у меня свой крест, жаловаться грех, но...
Смотри, Игнатий возненавидит тебя!..

Возможность ганиной к ней ненависти была настолько нелепой, что Иоанна усмехнулась невольно.
Чего, видимо, не стоило делать, ибо Глеб, окончательно рассвирепев, хотел выкрикнуть что-то совсем уж непотребное в её адрес.
Но сдержался и ринулся к дому.

Бедный Глеб в роли Пигмалиона! Ученик превзошёл учителя.

О эта жажда свободы и полёта... Как несовместима она с необходимостью "в поте лица зарабатывать хлеб свой", выращивать детей в каждодневной суете. Несовместима с этим Божьим проклятием - "смертию умрёшь"...

Продолжить род... и исчезнуть с лица земли. Иоанна прекрасно понимала Глеба и не обижалась.
"Материя" опутала его по рукам и ногам.

Многие из лужинцев с многочисленными детьми, грядками, вареньями и соленьями, многословными обязательными, зачастую формальными холодными молитвами и бухгалтерским подсчётом грехов, - они придавлены к земле, - думала Иоанна.
Вот почему её не влекло к ним.

Суровый приговор: в поте лица хлеб, в муках дети, терние и волчцы... Угодная Богу жизнь - терпеливое несение креста.
В этом послушании родовой необходимости - их путь к спасению, к вечности.

Потому что там, в миру - игры. Будь то "чистое искусство" или игры политические, где вместо карт и шахматных фигурок - судьбы людские.
Или примитивные утехи плоти, ярмарка тщеславия, обладания - всё это дерзкие опасные игры, ведущие в никуда.

"И вырвал грешный мой язык, и празднословный, и лукавый...". "И если глаз твой соблазняет тебя - вырви его"...

Вырви! Если не можешь быть сыном, будь рабом, но не ослушником...

Земная жизнь с её страданиями и неизбежной смертью имеет смысл лишь как некая исправительная темница. Иначе был бы правомерен бунт Ивана Карамазова против замкнутой злой темницы, не имеющей выхода в Небо.

Всё правильно. Кто не в послушании Богу, тот служит дьяволу, - говорят святые отцы, - "Кто не с нами, тот против нас".
Ибо человеческая воля - воля бесовская.

Есть рабы, есть сыны, подобные Гане...
А она?

Кто теперь ты, Иоанна? Уже не "внешняя", как они называли чужих, но еще даже не раба. Теплохладная и бескрылая, умершая /как ей самой казалось/ для земли, но не родившаяся для Неба.

И поэтому Глеб всерьёз думает, что она способна причинить вред Гане... Неужто он не понимает, что это немыслимо, что она скорее умрёт?

Однако паника Глеба передалась и ей.
Может, он действительно прав и им грозит опасность? Может, в самом деле, лучше мигом собраться, завести машину и удрать?
Ганя всё поймёт и будет благодарен, наверное...

Но Боже, какой позор! Неужто она и вправду собой не управляет?

И потом - это, скорее всего, их последние часы вдвоём - вечер, ночь и завтрашняя поездка вместе в Москву, о которой она так мечтала...

Картины на заднем сиденье, всё прочее в багажнике, а впереди - они с Ганей, плечом к плечу.
И скорость - не более семидесяти, а лучше вообще шестьдесят, чтоб, не дай Бог, не тряхнуло картины.

Несколько лужинских пейзажей, этюдов, портретов, включая замечательный портрет Егорки, где тот ей особенно кого-то напоминал.
И ганину мУку - так и не завершённый "Свет Фаворский".
Она будет ехать еле-еле, и остановится время...

И теперь от всего этого отказаться из-за каких-то глупых глебовых фантазий?
Ни за что!

И она отправилась помогать паковать вещи, которых со всякими банками-склянками оказалось неправдоподобно много.
Потом наскоро поужинали, потом таскали тюки и коробки в машину.
И все помогали, и Ганя помогал, и стал накрапывать дождик /"Вот видишь, Глеб, а ты хотел картины везти, да и куда бы ты их поставил?"/.

И Глеб кивнул, соглашаясь, отмахнулся, ему уже было не до них с Ганей. Он рассаживал в кузове детей, совал кому кусок плёнки, кому брезент.
Потом что-то забыли, потом, наконец, тронулись, перекрестившись на дорожку, замахали весело из-под плёнки и брезента.
Ълопнула дверца кабины и...
Ловушка захлопнулась.

Ловушка захлопнулась. Иоанна осознала это как-то сразу, глядя на неестественно застывшую ганину улыбку вслед удаляющейся машине.
И откровенно облегчённый зевок дяди Жени, означающий, что он сейчас посмотрит "Время" и отправится спать с одним из подаренных Иоанной детективов - несколько обязательных страничек перед сном.
А может, и сразу заснёт после трудного дня.

Дядя Женя любил пору, когда все уезжали, и задерживался иной раз до морозов.

Дождик, слава Богу, продолжал капать, что исключало прогулку.
Ганя пробормотал, что идёт паковать картины, а Иоанна с дедом пошли к дому, скучному и непривычно пустынному на фоне серого промокшего неба и голого обобранного сада.


- Спокойной ночи, дядя Женя, завтра рано вставать.

- Спокойной ночи.

Она пошла к себе наверх, тоскливо осознавая, что её твёрдо-благоразумное намерение сейчас же лечь спать абсолютно неосуществимо.
Что стук захлопывающейся дверцы кабины, ладошки и мордашки из-под брезента, деревянная ганина улыбка, голый сад, голый парник, трепещущий обрывками плёнки в такт колдовскому бормотанию дождя, - всё это означает лишь одно - они с Ганей только вдвоём.

Может, в последний раз в земной жизни, на клочке вселенной в 15 соток, огороженном дощатым забором.
Им дарована ночь с тридцатого на тридцать первое августа, в последней четверти двадцатого века.
И невыносимо провести её врозь.

Но ещё невозможнее - вместе, потому что проклятая память упорно увлекала её в ту ночь между Москвой и Ленинградом, в пропахшее мандаринами и винными парами купе.
Их когда-то рассечённые и спустя вечность вновь соприкоснувшиеся тела в блаженно-смертельной агонии иллюзорного соединения.
Её пальцы в спутанной ганиной гриве, его аспидно-чёрные зрачки в разорвавшем тьму свете проносящейся станции.
Зажавшая ей рот рука, запрокинутое лицо в белесом ореоле видавшей виды эмпээсовской подушки...
И нещадно чавкающая лязгающая качка - будто сама преисподняя заглатывает жадно, дробит, молотит зубами их одну на двоих плоть, гибнущую в последней муке вселенской катастрофы.

Начала конца и конца начала...

Она помнила только это, всё отчётливее и ярче. Каждое мгновение, каждую деталь.

И колдовское бормотание дождя внушало ей, что сейчас всё повторится и никуда от этого не уйти.
Тот крик летящей в бездну, воссоединившейся на миг и снова рвущейся надвое плоти, встречи жизни со смертью, муки с блаженством, благословения с проклятием.
Снова испытать это и умереть.

Нет, не умереть, смерть - это слишком легко, если под этим понимать небытие.
В ад, в пекло...

"Будто ты знаешь, что такое пекло!" - пробовала она себе возражать, тут же отметая возражение.
Потому что пеклом - всепожирающим, нестерпимым, адским был терзающий её сейчас огонь, от которого корчилось в муках тело, рвущееся к Гане.

Она шагнула на балкон, но дождь не принёс облегчения, он казался горячим. Невидимые капли обжигали и без того раскалённое тело, казалось, превращаясь в кипяток, в пар.

И было лишь одно спасение - смутное пятно света в глубине сада, окно ганиной мастерской.

Хуже всего было знание, что на том же огне сейчас сгорает Ганя, глядя сквозь колдовскую дождевую стену на застеклённую дверь балкона.

Или не глядя, но всё равно видя лишь её запрокинутое лицо в ореоле эмпээсовской подушки, в пляске огней проносящейся станции, вдыхая запах мандаринов и слыша лишь её крик под своей ладонью.

Они были одно. Она не только рвалась к нему, но и желала себя его глазами.
Желала первозданной полноты бытия, сознавая одновременно, что это искус, обман.
И горела, как и он, обоюдным огнём.

Невозможно было преодолеть этот безудержный порыв к воссоединению предназначенных "в предвечном совете" друг другу половинок некогда рассечённой плоти.

Она тщетно попробовала молиться. От слов молитвы пламя лишь на мгновение утихало, чтоб тут же снова взметнуться до небес, терзая взбесившееся тело.
И она знала, что так же тщетно пытается молиться Ганя.
И так же не в силах вырваться из адского плена.

- Иди же ко мне, иди! - неотступно звал ганиным голосом, кажется, зарядивший на всю ночь дождь.
Ей стало совершенно ясно, что не в человеческих силах выстоять.

Но ещё невозможней было не выстоять.

И тогда подвернулось решение совершенно экстравагантное и дикое. Вернее, не решение, а инстинкт отравленного зверя, находящего вслепую и ползком нужную травку.

На одном дыхании она кинулась вниз на кухню к дяди жениному заветному шкафчику, достала литровую бутыль с настоянным на калгановом корне самогоном.

Плеснула в стоящую на столе немытую чашку золотистую жидкость и, стараясь не смотреть на входную дверь, глотнула залпом вместе со всплывшими чаинками.
Запила прямо из чайника заваркой, прислушалась к себе, плеснула ещё.

Допила заварку и плюхнулась на табуретку, откусив от почему-то оказавшегося в руке неправдоподобно кислого яблока.

Всё.

Из-за двери дяди жениной комнаты доносился, слава Богу, храп. А ведь он мог и не спать с очередным детективом и выйти на шум...

Она представила себе ту ещё сценку, но улыбнуться не получилось - лицо одеревенело. Стены комнаты, все предметы вокруг и сама Иоанна сдвинулись с мест, словно катастрофически пьянея вместе с ней.

Теперь скорей наверх! Только б не упасть.

Так, молодец...
Теперь дверь изнутри на ключ.
А ключ вниз с балкона на дорожку.
Она услыхала, как он звякнул о бетонную плитку.
Всё.

Золотое ганино окно медленно уплывало в вечность, покачиваясь на волнах мироздания.
И качалась вместе с балконом комната, и одураченный колдовской дождь в бессильной ярости плевал в стекло балконной двери.

- Всё! - неизвестно кому в третий раз сказала Иоанна и рассмеялась.
Платье, лицо были мокрыми - то ли от слез, то ли от дождя.

Боже, какая она пьяная, никогда столько не пила...

Почему-то в комнате уже не было света. Может, она сама и выключила, но до койки теперь не добраться.
Славный самогон у дяди Жени!

И опять, как зверь, она слонялась по тёмной комнате, борясь с дурнотой, пока не ткнулась носом в связку засушенной мяты.
Вдох, ещё, ещё...

И отступила дурнота, постепенно угомонилась вселенская качка. Наконец-то проступили в кромешной тьме очертания койки-пристани, на которой так и проспала она до утра мертвецким сном.
Одетая, в обнимку с колючим мятным снопом из лужинского леса.

Славный был самогон у дяди Жени, славная мята в Лужине...
Наутро у неё совсем не болела голова. Только слегка пошатывало, и тело казалось уязвимо-хрупким, будто из тонкого стекла.

Дождя как не бывало. Сверкал каплями, греясь на последнем летнем солнце, умытый сад. Дед внизу гремел вёдрами, таская дождевую воду из полных бочек в дом.
Иоанна крикнула, что уронила ключ.
И он ничуть не удивился, освободил пленницу, сказав, что поставил чайник и чтоб она сходила за Ганей.

Ганя крепко спал на диване среди упакованных вещей, тоже одетый.
И Иоанна подумала, какое счастье, что можно просто сесть рядом, провести рукой по волосам, по щеке и позвать пить чай, потому что всё прошло...
И услышать его светлое, как солнце из-за туч:

- Иоанна...

И содрогнулась, что всё могло быть иначе.

Никогда они не расскажут друг другу, как преодолели последнюю свою лужинскую ночь. Последнюю.
Они оба знали, что она - последняя.

Они победили, наваждение прошло.

К Москве, как и мечталось, она старалась ехать как можно медленней, Ганя дремал у неё на плече.
И, дивная награда - райская первозданность единения, будто чья-то невидимая рука перенесла их в тот самый незакатный сад.

Остановилось время, остановился её жигуленок, остановились и облака над подмосковной трассой и поток машин.
Рабски-греховная, тяжко придавленная к земле плоть уже не довлела над ними.

Они преодолели её. Они были свободны - два крыла птицы, соединённые в свободном полёте друг с другом и с Небом.
И если верно, что браки совершаются на небесах, то в то прекрасное мгновение между Лужиным и Москвой само Небо благословило их.

Joomla templates by a4joomla