Бабка Ксеня.
* * *
Яна просыпается внезапно и садится в кровати, готовая зареветь со страху.
Она одна, в комнате тихо и душно, хоть окно и открыто. Никакой прохлады с улицы, ни звука, занавески не шелохнутся.
Что-то необычное, зловещее в этой липкой душной тишине.
И вдруг дворик за окном осветился, обозначился, но не как днем, а каким-то призрачным, зыбким и нереальным светом. Вспыхнул двор и погас.
И тут же нечто глухо зарычало в отдалении. Постепенно набирая силу, рев пронесся над домом, звякнули стекла в окне.
А мама в ночной смене.
Грозы Яна боялась и потом, и всегда, уже зная название этому "нечто" и его причину.
- Уу-у... Аа-а...- воет Яна, но от тоскливо-одинокого своего воя ей еще страшнее.
- Яничка, ты чой-то? Бежи, бежи ко мне, - слышится из-за занавески.
Бабка Ксеня больна. Болезнь у нее не как у других, что приходит и уходит, - это ее обычное всегдашнее состояние.
Она почти всегда лежит. Не стонет, не жалуется, и если б не кашель с хрипами, свистом и щелканьем, не кашель, а целый оркестр, хоть и глушит его бабка тщетно в подушку, - все бы, наверное, вообще позабыли, что в темном углу за пологом живет бабка Ксеня.
Бабкин угол - в большой комнате, она же столовая, она же комната мамы с Яной. Им принадлежит огромная кровать, шифоньер, тумбочка и картина над кроватью, изображающая зеленый пруд, зеленую луну и зеленых купающихся девушек.
- По-моему, эта штука квакает, - сказала как-то мама.
Зеленая картина входит в понятие "хорошая меблировка", и за нее им приходится доплачивать.
Зато бабка Ксеня с кашлем-оркестром считается "неудобством" и хозяйка исчисляет это неудобство примерно в стоимость картины. То есть получается так на так.
Поскуливая, Яна босиком шлепает за полог. Бабка протягивает руки, и Яна ныряет под лоскутное одеяло, прижимается к сухому горячему тельцу Ксени.
- Пронеси, Господи, - мелко крестится бабка, - Не пужай дите. Ну будя, будя, ты повторяй, как я, и все минует...
"Даждь нам днесь".
- Аж ан есь, - всхлипывая, вторит Яна.
Гроза лютует. Изображение комнаты пульсирует в беспорядочном ритме ослепительных фиолетовых вспышек.
Есть - нет, есть - нет. Рев, грохот. Кажется, дом вот-вот треснет, расколется, как яичная скорлупа.
Яна натягивает на голову одеяло, зажимает уши ладонями.
- Ну, разбушевался, - ворчит бабка на Бога. - Ну попугал, и будя. Дал бы дожжичку - все б лучше.
И огород полил бы, а то ить, сам знаешь, как поливать руками-то...
- Аж ан есь, аж ан есь, - твердит Яна, как заклинание.
Колючая раскаленная бабкина ладонь касается ее мокрых щек, глаз, и слезы мгновенно испаряются, высыхают. Будто зарываешься лицом в сено. И пахнет сеном.
- Дождь, Яничка, дожжь:
По-прежнему грохает и пульсирует комната, "нечто" за окном рычит и рвет когтями темноту, но Яна понимает, что оно уже не страшно.
"Нечто" будто поймали в клетку, отгородили стеной от мира. И стена эта - монотонный шум за окном, и внезапная прохлада, и запах. И другое "нечто" - спокойное, незыблемое...
- Огнь,Яничка с водой врозь. Бежит огонь от воды, спасается. Ишь как полосует, кабы огурчики не прибило. Сохрани огурчики, Господи ...
- Ба, а где он, Бог?
- Бог-то? На небе.
- А как же не падает?
-Поздно, будя, Яничка, грех. Ступай к себе.
-Ба, а какой Он ?
- Про то нам знать неведомо.
- А почему?
Бабка закашлялась, замахала руками.
- Ступай с Богом... ступай...
Яна пошлепала к остывшей уже кровати, с наслаждением вытянулась после тесного бабкиного ложа и зевнула.
Ветер надувал парусом мокрую занавеску, на полу у окна блестела большая лужа.
Там, во дворе, жил дождь.
Дождь шел.
Он шел по улицам струйчатыми ножками, увязая в мокрой глине, вспенивая лужи, шуршал по кустам.
Потом дождь побежал.
Он бежал все быстрее, догоняя страшное "нечто", которое удирало, глухо урча.
Все это представила себе Яна, потом попыталась представить себе бога бабки Ксени, да так и не смогла и заснула.
* * *
- Во здравие солдат наших Аввакума, Аверкия, Аврамия, Агава, - бормочет бабка Ксеня.
Она попросила отдернуть полог, чтоб было посветлей, крест-накрест повязала под подбородком чистый платочек в горошек, надела очки с треснувшим правым стеклом. В руке у нее церковный календарь.
- Во здравие Анания, Акепсия, - тоненько поет она, заглядывая в календарь.
- У вас, мамаша, все не те имена, так теперь никого не называют.
Сегодня дома сама хозяйка, и мама дома. Воскресенье. Шумит самовар.
Хозяйка раскладывает по блюдцам темные ломтики пареной свеклы.
А Яне мама выдает к чаю настоящую конфету, в обертке с бабочкой.
Если обертку расправить и сложить конвертом, получится фантик, а это уже богатство, едва ли не дороже самой конфеты.
В фантики можно играть, ими можно меняться, или менять на цветные стекла, на свистульки, на мячи на резинках - да мало ли на что можно сменять стоящий фантик!
Яна счастлива.
- А может, кто и назвал, - говорит бабка, - Может есть такой солдатик Ананий, а я его обойду. Как же, нельзя... А как называют-то?
- Ну Петр, Сергей, Владимир, Виктор...
- Аркадия помяните, - говорит мама.
Повисает над столом тишина, все смотрят на маму.
Воспользовавшись замешательством, Колька хватает с блюда горсть свекольных ломтиков и запихивает в рот.
- Ты что, Соня, думаешь все-таки живой? - почему-то шепотом спрашивает хозяйка.
- Колька свеклу таскает, - ябедничает Яна, но на нее не обращают внимания.
Тогда и Яна тянется к заветной тарелке.
- Аркадия, тетя Ксеня, - повторяет мама.
Бабка перестает кашлять. Осторожно спрашивает:
- А то, может, за упокой?
- Во здравие, - мама храбро улыбается, она не выносит, когда ее жалеют.
Хозяйский Колька снова лезет за свеклой, но на этот раз получает увесистую оплеуху и ревет. Яна великодушно отламывает ему кусок конфеты.
Во здравие воина Аркадия, - тянет бабка Ксеня.
* * *
- Ба, а ты почему такая горячая?
Бабка Ксеня, скорчившись, ловит ртом воздух. Кашель ломает ее жёлтое сухонькое тело, оно похрустывает, как осенний лист на ветру.
- Жар у меня, Яничка, - бабка по капле выжимает из пересохшего рта улыбку, - худо. Огнь, огнь во мне. Може, Бог даст, помру...
- Как помрешь?
Бабка переводит дух.
- Так уж. Успокоится Ксения навеки, во гроб ее положат, как невесту, во всем белом, цветами засыплют, и улетит душа моя на серебряных крыльях...
Сияют бабкины глаза, она счастливо смеется.
- У меня уж все, Яничка, припасено. И платье белое, и туфли, и белье чистое пошила.
- Покажи, ба...
- Выдвинь-ка, отопри сама.
Ёкает сердце. Вот он ключ от заветного сундучка, откуда извлекала бабка Ксеня пожелтевшие фотографии, клубки разноцветных ниток, пуговицы и лоскутки.
Старые письма и другие хрупкие бумаги с печатями и без печатей, отжившие бесполезные деньги, дешевенькие стеклянные сережки и бусы - чего только здесь не было!
Вся Ксенина прошлая жизнь, перемешанная наугад, как колода карт, никому не интересная, кроме самой бабки, которая перебирала, уходя, эту свою жизнь.
Отзвуки, осколки, лоскуты когда-то пошитых платьев, когда-то бывших с бабкой людей и минувших событий.
Яна была ее единственной благодарной слушательницей, ее подругой, и длинные бабкины рассказы о происхождении той или иной бумаги, вещицы, фотокарточки - не самой себе, не в пустоту, а ей, Яне, видимо явились для бабки Ксени смыслом и благодатью ее последних дней.
Лоскуты, обрывки, осколки, то, что не имеет решительно никакой ценности у разумных взрослых, влечет к себе стариков и детей.
Яна лезет в бабкину жизнь всей своей ненасытной пятерней, боясь, как бы бабка Ксеня не передумала, не отобрала ключик - ведь прежде доставалось Яне бабкино прошлое лишь скудными порциями. Причем право выбора принадлежало владелице сундучка.
Наконец-то можно завладеть им целиком!
- В марлечке оно, с самого верху... приданое-то, - сипло втягивая в грудь воздух, наставляет бабка. - Ты уж тихохонько, гляди, не сомни... Подушку подсунь мне, подушку...
Полулежа, в зыбком кольце света от коптилки, которое мечется по стенам, по лоскутному одеялу при каждом приступе кашля, бабка Ксеня раскладывает на коленях свое белое "приданое".
Любуется им, ласкает, разглаживает жаркими колючими пальцами, приглашая и Яну полюбоваться, восхититься.
Приданое. К рожденью, к свадьбе, к смерти.
Одно и то же слово, один и тот же цвет.
Урча от удовольствия и чихая от нафталина, Яна шурует в сундучке.
Глубже, глубже, уже руки по локти в сокровищах, и вот, на самом дне... Что-то круглое, гладкое, холодное... Пальцы сомкнулись, тащат. Бутылка!
Ой, да это та самая, праздничная, хозяйкина, с наклейкой, которая вдруг в праздник пропала со стола, когда все пошли плясать во двор.
Хозяйка прямо обыскалась, кричала, негодовала, подозревая всех и каждого. Кольку, гостей, маму, Яну...
А она вот где, бутылочка. Та самая. И вино в ней плещется.
Приданое, цветы, вино... Приданое пошито, цветов можно нарвать, на худой конец, бумажные есть, а вот вино нынче дефицит, и кто знает, достанут ли, когда придет пора проводить бабку Ксеню?
Может, этими соображениями руководствовалась бабка, а может, из самых эгоистичных стянула бутылку с праздничного стола, чтоб глотнуть из нее, когда особенно невмоготу? Каким-то десятым чувством Яна понимает, что спросить бабку Ксеню про бутылку неприлично. И прячет ее, где лежала.
На самое дно.
* * *
Полутемная кухня, на столе глиняная миска с томатным соусом. Чисто вымытая раскаленная плита, раскаленная хозяйка у плиты с разливной ложкой в руке. И запах, восхитительный запах этих штук, - Яна зовет их "плюхи".
Плюх, плюх - из ложки на плиту, пузырясь и растекаясь, вываливается жидкое беловатое месиво. Корчится, вспухает пузырями, твердеет. Хозяйка ножом ловко переворачивает плюхи на другой бок, а у тех уже румяные корочки, и с другой стороны будут такие же румяные...
У Яны подкашиваются коленки, слюна обволакивает язык, слезы на глаза наворачиваются, так хочется плюх.
- Да отойди ты, горе голопузое, - беззлобно ворчит хозяйка, - уйдет, а дите как хошь. Оставила картошки мерзлой! А у дитя самый рост, его питать нужно...
Говорила вот мамке - была б поумней, тоже б мучицей разжились. Вроде нация оборотистая. Так ей, вишь ли, совестно, а дите мучить не совестно?
Конечно, Матрена добрая, Матрёна угостит...
И в руку Яны попадает горячая плюха. Можно вонзить в нее зубы, хрустеть корочкой, глотать не жуя, обжигаясь...
- В соус-то обмакни, горюшко.
Соус, про соус-то она забыла, а плюха почти съедена, остался малюсенький кусочек. И только сейчас, когда обжигающая хрусткость плюхи размягчается кисло-сладкой прохладой соуса, Яна наконец-то чувствует вкус.
И на те несколько секунд, пока последняя крошка не растаяла во рту, Яна окунается во что-то забытое, довоенное.
Теплая распаренная земля, нагретые солнцем плоды с красной сочной мякотью - от их сока чуть пощипывает язык, сок течет по подбородку, пальцам...
А прямо перед ней на плите снова пузырятся, румянятся плюхи, дразнит глиняная плошка на столе.
- А я чего зна-аю, - говорит Яна. - А чего я видела-а...
Сейчас Яна предаст бабку Ксеню.
Она расскажет, что видела у нее в сундучке ту самую бутылку.
Расскажет, чтобы получить еще одну плюху, и получит ее, и обмакнет в соус, и съест, пока хозяйка будет на весь дом распекать бабку и расшвыривать тряпки из ее сундука.
В эти минуты Яна опять будет там, на распаренной солнцем грядке, среди огромных теплых плодов предвоенного лета.
И не сразу, а потом начнется плохое, непонятное, мучительное.
Яна почувствует, что не может войти к бабке Ксене, хотя ей этого никто не запрещал.
Будет недоумевать, откуда взялось это "нельзя", в которой раз подходить к бабкиному пологу и в который раз отступать.
Тяжелое постыдное наказание, неизвестно кем придуманное.
Яна будет утешать себя, что не ей, а бабке Ксене плохо из-за того, что Яна с ней больше не водится.
Что у нее, Яны, есть двор, трава, лето, фантики, цветные стеклышки, собака Тобик, и соседний двор, и свалка, где чего только не найдешь.
А бабка Ксеня лежит себе одна за пологом - выходит, бабка наказана, а не Яна.
Но когда Яна будет носиться по двору, играть с Тобиком, в цветные черепки или фантики, и чего только ни находить на свалке, она будет все время знать, что ей нельзя к бабке Ксене.
И знание это будет как болезнь, как бабкин кашель, от которого не избавиться.
* * *
Бабка Ксеня лежит на столе, торжественная и недоступная.
В белом платье, в цветах, - всё, как ей мечталось.
Морщины разгладились, румянец не как обычно неровными пятнами, а как у девушки, во всю щеку.
На причёсанных волосах белый венчик, сомкнутые губы тоже подкрашены.
-Будто невеста... Как есть спит. Красавица!.. - шепчутся вокруг бабы.
Они не расходятся, ждут, наоборот, народу всё больше, и Яна знает, чего все ждут, и сама с трепетом ждёт.
Сейчас бабка Ксеня - главная. Яна горда и счастлива их дружбой. И за бабку, что всё сбылось, как она хотела, а их размолвка, - это постыдное "нельзя" - такая мелочь по сравнению с тем, что сейчас должно произойти.
-Ма, а как же она полетит?
-Куда полетит?
-На небо, к Богу. Ведь потолок.
-Никуда она не полетит, глупышка, успокойся.
- К Богу, ты не знаешь, Он на небе, высоко, вот и не видно, - убеждает Яна.
Женщины рядом одобрительно улыбаются Яне, они явно на её стороне.
-Полетит, - повторяет Яна, - Она сама сказала.
- Перестань болтать, или живо во двор!
Угроза действует, и Яна замолкает - ведь со двора она ничего не увидит. Как же, всё-таки, будет с потолком? А может, надо открыть окно? Или дверь?
Мать зовут в соседнюю комнату, отпаивать валерьянкой хозяйку, которая "не в себе".
Тоже нечто странное - как это "не в себе"? А где?
И почему хозяйка плачет? Она ведь просила Бога поскорей забрать бабку Ксеню - Яна сама сколько раз слыхала.
Яна пробирается поближе к Кольке, который всегда всё знает.
-Коль, а почему она всё лежит да лежит?
-А чего ей ещё делать? Померла, вот и лежит, - Колька со скучающим видом растирает челюстями комочек смолистой жвачки, сплёвывает сквозь редкие, вкривь и вкось, зубы, - Сейчас отвезут на погост, будет в земле лежать.
- В какой земле?
- В обыкновенной, - Колька потопал по полу ногой в грязных подтёках. - Зароют в яму и будет лежать.
- Врёшь ты всё! - Колькины измышления до того нелепы, что смешно. - А цветы зачем?.. Платье?.. И всё такое красивое зачем?.. Ага, наврал?
- Похороны, вот и цветы. Ещё и музыка бывает, и вино будут пить. Зароют и будут пить.
- Врёшь ты всё.
Но тут мама и ещё женщина под руки выводят из соседней комнаты хозяйку.
Яна видит её лицо, опухшее, с невидящими щелками глаз, и вся цепенеет от её страшного нечеловеческого воя.
- Матушка ты моя ро-одненькая! На кого ж ты меня покинула одну-одинёшеньку! Брошусь я за тобой во сыру зе-емлю!
Бабы вокруг тоже тихонько подвывают, сморкаются, вытирают глаза краями платков.
Сейчас Яна тоже заревёт - мать называла этот её рёв "извержением" - до звона в ушах, до икоты, с невесть откуда взявшимися неиссякаемыми запасами слез, от которых мгновенно промокало всё вплоть до волос и воротников.
Заревёт не только от страха за бабку Ксеню, за хозяйку, за маму и сморкающихся бабок. Это будет рёв-протест против чудовищной нелепости разыгрываемой взрослыми сцены в её мире, где ещё несколько минут назад было всё так разумно и надёжно.
Мама уведёт её, и даже поступится своим комсомольским атеизмом:
- Конечно, полетит Ксеня на небо, с кладбища и полетит. Ночью, когда звёзды выглянут. Она к ним и полетит, они будут дорогу указывать.
И Яна успокоится.
В день похорон бабки Ксении, особенно после назидательных слов, сказанных на поминках батюшкой, что да, смерть всех заберёт с земли, и всех зароют рано или поздно на кладбище, только Бог обязательно заберёт к Себе на небо тех, кто в Него верит, а остальные вечно останутся лежать в земле, - Яна раз и навсегда сделала выбор в пользу Бога.
Да, Он всё сотворил, Он всё может, чего не может никто - остановить грозу, помочь нашим победить фашистов и даже помочь кого угодно найти в прятки.
Он - Волшебник, самый главный волшебник над всеми волшебниками.
Все "откуда?", "почему?", "когда?", "где?" и "зачем?", которые она уже начала бесконечно задавать себе и другим, упирались в Него и разрешались только в Нём.
Всегда, везде, всевидящий, всемогущий и всезнающий.
Она будет отныне каждый раз перед сном повторять Ему про себя наизусть таинственную ксенину молитву, а потом своими словами просить о счастье мамы, уже убитого отца.
Чтоб скорей кончилась война и они вернулись домой, чтобы скорей стать взрослой.
И, конечно, о товарище Сталине, который ведёт нас к победе и защитит маму от фашистов, которые убивают евреев.
Она привыкнет разговаривать с Богом, и Он будет слышать. Радоваться вместе, иногда сердиться, обижаться и прощать.
"И чтоб Тебе тоже всегда было хорошо!" - будет молиться она Богу о Боге.