Билет в детство.

 *   *   *
Они возвращались из эвакуации.
 Картинки памяти хаотично накладываются одна на одну, наверное, так оно и было в спешке, это "Домой!" с того внезапного маминого решения, когда едва был дозволен въезд в Москву, и мама сразу же стала собираться, не слушая ничьих уговоров, что, мол, лучше подождать, хотя бы из-за ребёнка.

Безрассудная фанатичная уверенность - там, в подмосковном городке, в нашем доме, в нашем почтовом ящике на втором этаже её ждёт письмо от отца.

Это Иоанна поймёт потом.

Летающие над чемоданами мамины руки, летящие туда как попало вещи - она утрамбовывает их, вминает, что-то трещит, ломается.
Яна с детсадовским мешком для калош, тоже беспорядочно набитым фантиками, черепками и лоскутами /наследство бабки Ксении/, смотрит, как пустеет, обезличивается их угол.

Как за непривычно голым, без занавесок, окном, Колька с хозяйкой пилят дрова, и идёт во двор похвастать, что они едут домой, что она опять увидит голубую насыпь, и их дом, и отца.
И ей купят мороженое...

Но не во двор она выходит, а на палубу, где полно баб с корзинами и мешками, с цепляющимися за подол детьми, потому что руки у баб заняты, и тоже держится за мамин подол, пока та с чемоданами продвигается к выходу.

Берег всё ближе. Берег-гора, берег-город. Город на горе.
Яна собирается спросить маму, почему дома не скатываются с горы, но уже сидит на чемодане на платформе. Вокруг снова бабы с цепляющейся за подол ребятнёй, а мамы нет, она ушла "хлопотать".

Для Яны это непонятное слово зрительно представляется чем-то вроде игры в ладошки. Хлопать, лопотать, перехлопываться.
А мамы нет и нет, начинает накрапывать дождик. То ли Яна хлюпает, то ли капли дождя ползут по щекам.

Потом они в теплушке, вагон отчаянно скрипит, качается. Жарко, душно, и те же бабы с ребятней, и дождь по вагонному окну, ничего, кроме дождя, как ни старается Яна что-то разглядеть за окном.

- Какие ещё цветы? Осень.

Говорит, а сама тоже смотрит в окно. То верит в помятый треугольник в нашем почтовом ящике, как Яна в синие цветы, - тогда её взгляд торопит, летит впереди поезда, - то не верит - и взгляд в тоске остаётся где-то на удаляющемся стыке рельсов.

Но потом, опять ожив, опомнившись, летит вслед за поездом, догоняет, обгоняет... Снова ищет там, за обтекающей стекло серой мутью сложенное треугольником, запечатанное хлебным мякишем чудо.

Самое удивительное - детали.
Едва заметный штрих на маминой скуле - от носа к уху, будто кто-то черкнул карандашом и тут же стёр. Его не было, когда они уезжали в эвакуацию и видели голубую насыпь.

Потом штрих будет становиться всё глубже, заметнее, пока не станет, как шрам. И из-за него будет в ней нечто от стареющей актрисы.
Но это потом, а пока лишь еле заметный штрих на щеке, и мамин запах, и ещё запах жареного лука в вагоне - Яна слышит, как шипит на буржуйке сковородка. А на столике газета - та, военная.

Но Яна ещё не умеет читать. Иоанна может только повторять себя, ту Яну.

Никаких отступлений, актриса. Нет, кукла, марионетка, которую дёргает за ниточку прошлое, никакой свободы воли.


Москва. Господи, Москва. 43-го. Кажется, они приехали на Казанский. Ну да, Комсомольская площадь. Очень мало машин, допотопные модели, всё больше чёрные. Еле ползут и гудят вовсю.

Девушки в длинных приталенных пиджаках, стриженые или с высокими чубами, с локонами, падающими на квадратные плечи пиджаков. Да не спеши ты, мама!

Идём через стихийную толкучку, торгуют хлебом, американской тушенкой, тряпьём, петушками на палочках.
Подкатывает трамвай.
Глубокоуважаемый вагоноуважатый... Вскочить бы сейчас на подножку, и к Каланчёвке, по Садовому, к Центру. Побродить по той Москве!

За спиной у мамы рюкзак, в руках по чемодану. Яне приказано держаться за хлястик пальто. И так бегом; через площадь к другому вокзалу.
До их станции поезд идёт около часа, а там пешком двадцать минут до их дома с почтовым ящиком на двери.

Яна хнычет, требуя обещанного мороженого. Мама покупает. Полное разочарование. Это никакое не мороженое, а холодный кусок шоколада на палочке.

Яна помнит мороженое в бумажном широком стаканчике, белое, с ванильным вкусом, помнит даже лопаточку.

Мама, наконец, не выдерживает. Получив тумака, глотая слёзы, Яна вгрызается в шоколадку, исходя из принципа "лучше что-то, чем ничего". И тут же блаженно замирает, ощутив на языке, под хрусткой шоколадной корочкой "то самое", довоенное.

Наверное, у всех детей войны столько волшебных воспоминаний связано с едой.

Яна сидит на чемоданах. Липкая, тающая, ванильная, сладкая. Вся в мороженом, сама - одно сплошное мороженое. Мама ушла брать билеты.

Через двадцать минут поезд. Поезд в детство.

А НА ДИВАНЕ ПОДУШКИ АЛЫЕ...

Это уже на всю оставшуюся жизнь. "Сходи за газетой" - будет просить мама по нескольку раз в день.
Через год, два, пять лет... Ей нужна будет не газета.

Ключ от почтового ящика будет висеть на цепочке над ее кроватью, как распятие.


Потом Яна оказалась в зимнем метельном дне.

Взрослые степенно тянулись к клубу. Важно кивнув друг другу, стряхивали с плеч снег и проходили в зал, перегороженный потёртым зелёным плюшем.

Они брали у сидящих за столиками агитаторов бюллетени, проходили к ящику, похожему на почтовый, только побольше, с двумя пальмами по бокам, и спешили опустить сложенные листки в щель ящика.

А затем будто разом расслаблялся какой-то узел, связывающий прежде туго-натуго их движения, жесты, мышцы лица, голос, и там, за дверью, все начинали смеяться, шутить, громко разговаривать, размахивая руками.

Лабиринт. Мгновения, минуты, часы. Яна просачивается сквозь его невидимые стены из одного мгновения в другое. Они, эти мгновения, перетасованы, как колода карт.

Пока мама копается у столика, Яна крутится у таинственной плюшевой шторы, похожей на занавес в театре, куда мама её однажды водила.
"Синяя птица" Метерлинка. Занавес для Яны означал сказку, чудо.

Затаив дыхание, она заглядывает за край зелёного плюша. В полумраке - крохотная комнатка - кабинка. Ничего особенного. Голый стол, стул, на столе - остро отточенный карандаш.

Яна прокралась вдоль занавеса. Ещё одна такая же кабинка.

- Ма, смотри, иди сюда!

Мать хватает её за руку и тащит прочь, нарочито громко, виновато смеясь, как бы приглашая всех посмеяться вместе с ней. Мол, вы уж извините, что с неё возьмёшь, ребёнок!

Вот что означает этот смех - Яна его хорошо знает. Так всегда бывает, когда она сделает или скажет нечто глупое, бестактное, неприличное.

Мама подводит Яну к ящику, подаёт ей бюллетень.

- Опусти. Сама опусти.

И опять по её голосу, выражению лица Яна понимает, что если предыдущий её поступок был оплошностью, то теперь ей даётся почётное право его загладить.

И она, став на цыпочки, суёт листок в щель, и в этот момент что-то вспыхивает, будто молния.

Это фотограф Миша сфотографирует её для отчётной фотовитрины.

Снимок будет висеть на стене в клубе, а им с мамой Миша так и не отпечатает дубликат, хоть и обещал.


Но потом подарит сам снимок.

Мама повесит его на стене над отцовским письменным столом, а Яна, готовя уроки, будет сочинять всякие необыкновенные истории про таинственные кабинки за плюшевой занавеской. Про остро отточенный карандаш на столе, к которому нельзя прикасаться, не то...

Это будут её первые сочинения.

Из зала мама с Яной идут в фойе.

Здесь танцы. Пальто, шапки, платки, валенки свалены на стульях, вдоль стен. На дамах /здесь, в основном, дамы/ яркие летние платья с короткими рукавами.

В фойе холодно, дамы окоченели, особенно нетанцующие, голые руки в мурашках, но дамы крепятся, фасонят, притоптывают ногами в лодочках.

Редко на ком чулки, капрона ещё нет, фильдеперсовые - дефицит, и простые - дефицит, просто босые ноги в валенки и порядок.
Маму танцы не интересуют. Она берет у своей приятельницы - библиотекарши ключ от читального зала и идёт на второй этаж готовиться к сессии.

Яне велено идти гулять, вернуться домой к обеду и ни в коем случае не торчать у патефона.

Патефон - слабость Яны, потому что он тоже - чудо.

Голос и музыка из чёрного репродуктора обычны - звуки бегут по проводам, как электричество. Это Яна знает и понимает. Но патефон...

Больше всего её потрясает даже не сам патефон, а пластинки, хрупкие диски, в каждом из которых уже живёт целиком песня или танец.
С придыханиями певца, звуками оркестра, иногда даже с покашливанием в невидимом зале...
Этого, конечно, не может быть на самом деле, поэтому каждая пластинка - волшебная. И чудо, что её можно по желанию оживить, осторожно опустив на край диска мембрану с иглой.

Яна удивлялась тем ребятам, которые тайком стучали по ящику, царапали ногтем пластинку или старались каким-то образом заглянуть внутрь патефона.
С её точки зрения это было так же нелепо, как искать, где спрятан мотор у ковра-самолёта.

Больше всего ей нравится пластинка, в которой есть слова:

"Пусть муж обманутый и равнодушный

Жену покорную в столовой ждёт..."

Яна представляет себе большую общественную столовую, голодного обманутого мужа за столиком, которому не несут обед, потому что талончики у жены, и она их отдала любовнику, чужому дядьке.

И очень жалела мужа.

" А на диване подушки алые..."

Когда Яна вырастет, и у нее на диване будут красные подушки:

Массовичке Тоне тоже хочется потанцевать, и она доверяет Яне менять пластинки.

Яна ставит самую её любимую - танго из "Петера". Танго называется "медленный танец", но и танцевать его, как в "Петере", не разрешается.

Муся танцует с морячком, который еле передвигает ноги, зажав уголком рта папироску и скользя ленивым взглядом по лицам танцующих "шерочка с машерочкой" женщин.

Какие они все юные - прежде казавшиеся чуть ли не стариками! И она всё о них знает. Могла бы предсказать им будущее, столько бед предотвратить!

Но сцена может лишь бесконечно повторяться.

Пьеса про себя.

Яна спешит к пруду, зажав под мышкой "санки" - сиденье от венского стула.

Ветер швыряет в лицо пригоршни колючей белой пыли, выдувает из глаз слёзы. Яна закутывается в платок по самые брови и остро ощущает вокруг губ, на подбородке мокрую тёплую колкость распаренной дыханием шерсти.

Зима - это запах мокрой шерсти, это едва заметные следы на снегу пока неподшитых и без калош, только что купленных на вырост валенок.
Это даже ещё не звуки, а их предвкушение - где-то там, у пруда, за серой толщей падающего на землю неба, за тишиной, угадывает Яна "своих" - орущих, визжащих, хохочущих, ревущих.

Каким-то щенячьим чувством /наверное есть такое у детства/ - угадывает и кратчайший путь к "своим", спешит, бежит по занесённой тропинке.
Быстрей, быстрей, и не поспевает за сердцем, которое скачет, рвётся вперёд толькиным обручем.
Туда, где темнеет ледяная горка, отполированная дощечками, фанерами, шубами, шароварами.
Несколько секунд от вершины до подножья, несколько секунд чуда, в котором и восторг, и ужас, и боль разбитого носа и обжигающий, крапивный, попавший за шиворот снег.

И хорошо, что уже остановка, и плохо. И жажда, чтоб "ещё".

Нет ли в детских играх какого-то глубинного смысла, символики?

Лёд - тоже чудо. Скоро Яна научится высекать из него радугу и сочинит историю, как дождь с радугой превратились в лёд.

Высечь радугу просто. Нужен лишь небольшой острый камень. Или ударить задним концом конька.

Joomla templates by a4joomla