Павлин.
* * *
Денис сидит на кожаном диване нога на ногу в облаке душистого дыма.
Ему двадцать три.
Родители в долгосрочной зарубежной командировке, приезжают на месяц-другой в отпуск. Прежде, пока не вырос, брали с собой.
Теперь он живёт на попечении бабки в огромной квартире, забитой диковинными, со всего света вещами, похожей на музей. Родители присылают им поздравления с праздниками на красивых заграничных открытках и посылочки с оказией.
Денис заканчивает режиссёрский факультет ВГИКа.
Но это она узнает потом.
Потёртые обтягивающие джинсы, потёртые мокасины на "платформе", потёртая замшевая куртка песочного света, в черно-желтую клетку свитер и такой же вязки шарф.
Гарнитур, как сказали бы теперь.
В толпе восьмидесятых-девяностых он бы затерялся среди таких же пёстрых юнцов, дымящих заграничными сигаретами. Но на дворе - конец пятидесятых.
И сегодня, много лет назад, на фоне серых редакционных стен и дерматинового потёртого дивана, окутанный, словно маг, непривычно душистым облаком, Денис и впрямь смотрится залётной экзотической птицей.
Он встаёт им навстречу во все свои метр восемьдесят два, и Яне хочется зажмуриться.
- Вот, перед вами Иоанна Аркадьевна, - Хан подчёркнуто церемонен.
- Годится. Иоанна - это что? Аня?
- Жанна, - злобно буркает она. Она всегда злится, когда выбита из колеи.
- Денис! - тоже рявкает он.
Господи, он, кажется, ее передразнивает. Яна беспомощно оглядывается на Хана.
- Только общайтесь, пожалуйста, где-нибудь там, - Хан указывает на дверь, - У меня сейчас планёрка.
- Планёрка - это серьёзно... - Боже, теперь он передразнивает Хана - что-то неуловимо меняется в лице - вылитый Хан.
Но Хан этого не замечает /или не хочет замечать/.
Впрочем, не замечает и сам Денис. Яна ещё не знает, что дразнится он автоматически, машинально фиксируя любую неестественность в поведении другого гримасой или голосом.
- Пойдём, Жанна, мы чужие на этом празднике жизни, - Денис берёт её за локоть, подталкивая к выходу.
Хан брезгливо отворачивается. Мол, терпи, раз завела таких друзей.
Павлин бесцеремонно суется во все двери и не думает "общаться" в коридоре.
Всюду народ, любопытные взгляды, шепот. Вытаращенные глаза, разинутые рты.
А Павлин уже на чужой территории.
- Что вы, здесь горком!
Он опять молниеносной гримасой передразнивает её священный ужас. На пути, слава Богу, буфет.
- Всё, швартуемся.
Стоят в очереди, время обеденное.
Горкомовские и наши за столиками опять пялятся.
Куртку Павлин снял, но от этого не легче. Фирменный черно-желтый свитер действует на присутствующих, как красное на быка.
Для бывших фронтовиков /а таких здесь немало/ расцветка вообще "мессершмиттовская".
Какие светлые у него глаза! Волосы тоже светлые, русые, но по сравнению с глазами куда темнее.
Модный онегинский зачёс не кажется приклеенным, как у люськиного хахаля. Будто Павлин так и родился с этим зачёсом.
И вообще во вызывающе "не нашем" обличье Денис естественен, как ядовитой окраски рыба в морской пучине.
Он сообщает, что ему надо снимать диплом, есть возможность втиснуться в план Студии документальных фильмов, но только по госзаказу.
О комбригаде, они там теперь все помешались на комбригадах. Он несколько дней листал журнальные и газетные подшивки, едва у самого крыша не съехала, такая медвежатина. Пока не натолкнулся в "Комсомолке" на её материал о бригаде Стрельченко.
И дочитал до конца, и ещё раз прочёл, и сам себе поразился - верю, как сказал бы Станиславский.
И почти что захотелось в эту бригаду, чтобы также шагать в светлое будущее, рассуждать про любовь и дружбу, ставить Шекспира и слушать Моцарта.
А после работы стучать с ребятами в волейбол и строитъ детскую площадку вместо того, чтобы в Метрополе тянуть через соломинку всякую дрянь, губя мозги и печень.
Тогда он воскликнул "Эврика!", добыл в редакции адрес и... вот я у ваших ног.
Яна в ужасе, потому что Стрельченко - мираж, дым.
То есть бригада, конечно, имеется, все пятеро. И звание им присвоено, и работают хорошо, и в гости друг к другу ходят, и в самодеятельности, и в волейбол, но...
Но нет главного, во что поверил Павлин.
Все их размышления, чувства, характеры придуманы ею.
Это ее джинны.
Стрельченко - им начальство все дыры затыкает, на заводе его считают выскочкой.
Пахомов в бригаду пошел из-за квартиры.
Разин с женой вообще на грани развода, хоть та и ждёт второго ребёнка, в Омске у него зазноба. Бригадир ему радиолу купил, чтоб подождал с разводом.
А у Ленки в голове одни шмотки, на дублёнку зарабатывает.
Их очередь.
- Добрый день, мисс. Кофе, само собой, не держите? Тогда давайте всё остальное.
Неужели кофе есть? Это такой тёпло-светленький из бачка? А от сгущёнки его отделить можно?
Нет, зёрна не надо. Давайте две осетрины, две буженины, две с капустой свинины и всё остальное.
Неужто кофе есть? Это такой тёпло-светленький из бачка? А от сгущёнки его отделить можно?
Нет, зёрна не надо.
Давайте две осетрины, две буженины, две с капустой свинины и всё остальное. Жанна, что значит: "Зачем?" Деловой комплексный обед на двоих.
Уговорила - биточки отставить.
Вместо биточков - "печень из говядины". Сильно сказано.
Буфетчица Лёля прыскает. Они таскают к столику еду, опять привлекая общее внимание, плещутся о пальцы жаркие волны щей - подносы в столовых появятся позже.
Как ни странно, съедят они всё.
Денис великолепен своим мессершмиттовским оперением, онегинским зачёсом, полуулыбкой уголком рта, абсолютным иммунитетом к повёрнутым к ним осуждающе-любопытным физиономиям.
И конечно, изысканно-редким в те годы именем.
Де-нис. День и солнце.
Денис - солнечный день.
Яна в панике поглощает щи.
Можно, конечно, отправить Павлина на завод - пожмёт квадратными своими плечами и уедет восвояси.
Не будет же он ей, в самом деле, предъявлять претензии! Да пусть себе предъявляет - что с него взять?
Скажу - не знает жизни, не любит людей, не видит в них хорошего, передового, не умеет расположить к себе человека, заставить его раскрыться... Да мало ли!
Все будут за неё. Вон как смотрят...
Но тут же ей становится стыдно за свои подленькие мыслишки и она говорит правду.
Павлин ни капли не удивится. Даже скажет, что нечто в этом роде ждал, потому и поехал не на завод, а сначала к автору.
И коли Яна уж такая сказочница, не написать ли ей и сказочный сценарий - вывести размышления героев за кадр, диктор прочтёт с выражением, а в кадре...
В кадре пусть вкалывают, стучат в волейбол, поднимают штангу - что угодно, это уж его забота, что снимать.
Пусть только будет лихо написано, чтоб худсовет принял.
Главное, есть ли там палуба?
- Что?
- Песня такая - "На палубу вышел, а палубы нет". Когда снимать нечего. Там есть, что снимать?
А то, может, завод допетровский, в клубе ещё Ярославна плакала. А эти cтрельченки...
Тут Павлин выдаст серию таких гримас, что Яна совершенно неприлично поперхнётся со смеху компотом. И он будет хлопать её по спине, окончательно шокируя аудиторию.
Откашлявшись, Яна заверит его, что cтрельченки как cтрельченки, вполне симпатичные. А на завод и в клуб всегда иностранцев возят - лучшие в районе.
- Ладно, поехали, - Павлин решительно встаёт, - Покажешь, что к чему.
Яна говорит, что это никак невозможно, что ей сегодня сдавать материал в номер, а на завод топать в другой конец города.
- Дотопаем. Туда-сюда, с доставкой на дом. Я на колёсах.
Скромный Денисов "Москвичок", одна из первых моделей, подарок отца к двадцатилетию, кажется Яне и всем, кто приклеился к окнам, роскошной каретой, поданной отбывающей на бал Золушке.
И когда она, откинувшись на сиденье и всем видом показывая Павлину, что для неё такие балы и кареты - дело привычное, понесётся по знакомым до малейшей подворотни улочкам их городка в дурманяще-душистом сигаретном тумане, и Павлин, крутя баранку, будет то ли нечаянно, то ли нарочно касаться её плеча, Яна окажется в каком-то ином временно-пространственном измерении.
Где до завода можно добраться за какие-нибудь четверть часа, просто полулёжа в тепле на сиденье, обгоняя продирающихся сквозь промозглый день и лужи прохожих.
Иоанна ловит себя на том, что ей это измерение нравится. Боже, неужели она такая дешёвка?
Она презирает себя, но ей нравится ехать в машине этого пижона, вдыхать запах пижонских сигарет и чувствовать прикосновение рыжего замшевого рукава пижонской куртки.
Спустя годы она будет стоять в комиссионке на Октябрьской перед вывешенной для продажи антикварной люстрой в немыслимую четырёхзначную сумму /смехотворно низкую, как потом окажется/, золочёной бронзы, всю в подсвечниках, металлических цветах и хрусталинах.
Старинных, казалось, вобравших в себя всю игру зимнего погожего утра и сумеречную тайну горевших когда-то на ней свечей.
Она понимала, что люстра слишком громоздка для их трёхметрового потолка в двадцатиметровой столовой, но ничего не могла с собой поделать.
И знакомая продавщица-искусительница отлично это знала, одновременно соблазняющая и презирающая падших, паря над посетителями с их страстишками, как крупье казино над игорным столом.
Господи, зачем мне это? - тоскливо будет думать она, а продавщица уже будет выписывать чек с продлением, чтоб раздобыла денег, и со снисходительно - брезгливой улыбкой спрячет протянутую Яной пятидесятирублевку.
Потом Яна бросится звонить, клянчить, метаться на машине в сберкассу и по знакомым, чувствуя себя втянутой потусторонними мистическими силами в какую-то идиотскую унизительную игру, выбраться из которой у нее нет ни сил, ни желания.
Потому что она желала эту совершенно не нужную ей люстру. И при одной мысли, что ее может купить кто-то другой, пересыхало во рту и колотилось сердце.
И когда, наконец, добыв нужную сумму и оплатив чек, посрамив тоже жаждущих люстры "лиц кавказской национальности", чающих, чтоб у её машины по пути в магазин отвалилось колесо или мало ли что, она втащит с помощью какого-то бородача упакованную драгоценность в машину.
Бородач попросит его подвезти.
Яна будет бояться, что он её по дороге пристукнет с целью овладения люстрой, потому что действительно может отвалиться колесо. /Боялась она не за себя, а за проклятую люстру/.
Потом она с риском для жизни призвала вечно пьяного монтёра и помогала её вешать, а одна из тяжеленных старинных хрусталин, сорвавшись, едва не пробила ей голову.
Потом она будет несколько дней любоваться покупкой, но начнёт "кричать" кое-какая несоответствующая люстре мебель.
Придётся что-то переставлять, что-то менять, вновь бегать по антикварным за красным деревом и карелкой, влезать в долги и завидовать обладателям четырёх-пяти метровых потолков.
Потом, наконец, интерьер более-менее утрясётся. И Иоанна, ухлопавшая уйму времени и денег, материально и духовно разорённая вдрызг, обнаружит, что вспоминает о проклятой люстре лишь когда ахнет какой-либо гость или пора вытирать с неё пыль.
Она ещё не ведает, во что ей обойдётся Денис Градов и сколько нулей в пришпиленном к его рыжей куртке ценнике.
Пока ей просто нравится то, что никак не должно нравиться.
В её спортивно-журналистской юности мальчикам места не было.
Она, сколько себя помнит, вечно что-то придумывала, записывала, организовывала, выпускала, соревновалась.
Измерялась та жизнь секундами, планками, оценками, похвальными грамотами и газетными номерами.
Она, конечно, знала, что, возможно, когда - нибудь выйдет замуж и будет иметь детей. Но мысль о щах, стирке, пелёнках, а именно такие ассоциации вызывала у неё семейная жизнь - не привлекала. Равно как и перспектива номенклатурной карьеры.
Она грезила о личном совершенствовании, физическом и духовном, о всё выше и выше поднятой планке. О служении Высокому, Светлому и Доброму, чего она не видела на земле, но всем сердцем жаждала, чтоб это было.
В смутных своих мечтах она видела себя, строгую, одинокую и подтянутую, получающую какую-то высшую награду за какую-то свою потрясающую книгу.
Тут же отдающую все деньги на борьбу против рака и под гром аплодисментов возвращающуюся в их с мамой комнату, чтобы написать что-либо ещё более великое и нужное.
Некоторые это называют "мессианской идеей".
Она "чувствовала в груди своей силы необъятные", очень жалела "лишнего" Печорина, Рудина, Базарова и мечтала, чтобы "не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое".
В мире, откуда пришел Денис, воспринимать что-либо серьёзно считалось "моветоном".
Книгу Островского уместно было вспоминать, лишь когда с кем-то приключалась неприятность. Это называлось "Артём устроился в депо" или "Не удалось Артёму устроиться в депо".
Кстати, так же неприличным считалось среди российской элиты эпохи Тургенева говорить о духовном и возвышенном.
"Аркадий, друг мой, не говори красиво".
Она тоже старалась "не говорить красиво", она хотела достойно "быть".
Но лучшие слова были опошлены и затасканы то ли сдуру, то ли целенаправленно, а других она не знала.
Потому и было ей так трудно оживлять своих джиннов, хоть и считалась она специалистом по проблемам общественным и духовно-нравственным.
И презрение к материальным благам было в ее глазах необходимым атрибутом всякой достойной жизни. И если она ещё не спала на гвоздях, то просто потому, что не знала, как их вбить в пружинный матрац.
- Завод как завод, клуб как клуб, массы как массы, - пожмёт Павлин несколько разочарованно рыжими замшевыми плечами, подытоживая впечатление от "Маяка", - Всё зависит от сценария.
Должна быть нетленка. Чтоб худсовет принял на ура. Они обожают нетленки.
Дерзнёшь?
- Я?!
Павлин уморительной своей гримасой передразнит её испуг.
- Пиши себе рассказ, только всю дорогу держи перед глазами видеоряд.
Помнишь?
- Кавказ подо мною, один в вышине... - тут тебе и орёл парит, и потоков рожденье, и обвалов движенье, и тучи, и утёсы. Мох тощий, кустарник сухой...
- А там уже рожи, зелёные сени, где птицы щебечут, где скачут олени, - подхватывает Яна, - До чего здорово!
- А еще ниже - люди, овцы, Терек играет и воет... Хоть сейчас бери и снимай.
- Ну и получится пособие по географии, - хмыкнет Яна, - Закон вертикальной зональности.
- Вот ты и напиши текст, чтоб было не пособие, а трагедия свободолюбивой одинокой души в тисках самодержавия. Чтоб не хуже Пушкина:
"Вотще! Нет ни пищи ему, ни отрады, теснят его грозно немые громады..." А? Тогда и худсовет примет, и договор заключат, и аванс дадут.
Павлин называет астрономическую по её понятиям сумму, мгновенно ставящую ее творчество в один ряд с его экзотическим оперением, персональным "Москвичом" и всем тем развращённым беспринципным миром, откуда он залетел в их края.
Яна скажет, разумеется, что не в деньгах счастье.
Что человек не может писать, как Пушкин, если он при этом думает о гонораре. Хоть "рукопись и можно продать".
Что так понравившийся Павлину своей убедительностью эпизод встречи Стрельченко с американским миллионером, у которого жизнь отравлена мыслью, что любовь подчиненных, детей, молодой жены прямо пропорциональна его счёту в банке, что эпизод этот потому и убедителен, что ей вместе со Стрельченко было искренне жаль этого мистера, не доверяющего даже самым близким.
Потому что чем больше капитал, тем уязвимей его обладатель, и у окружающих больше соблазна что-нибудь подсыпать в его бокал виски с содовой.
Чем выше поднимаешься, тем сильней одиночество и пустота вокруг.
Это тоже закон вертикальной зональности, в это Яна верит вместе со Стрельченко. Как верит, что нельзя писать одно, а думать другое.
Безбожно.
Она так и скажет "безбожно", и Павлин глянет на неё с любопытством.
Ответит, что, в общем-то, согласен с такой постановкой вопроса, хоть на проклятом Западе и нет такой уж пропасти между богатыми и бедными.
Что Маркс ошибался, когда писал о неизбежно возрастающих там классовых противоречиях и надеялся на мировую революцию.
Он не учёл, что монополиям придётся делиться своими сверхприбылями с населением, в том числе с рабочим классом. Ибо если все будут нищими и никто у этих монополий ничего покупать не будет, откуда взяться сверхприбылям?
"Москвич" уже давно стоит у дверей редакции, стоЯт её неотложные дела, во дворе темным-темно, а она всё слушает байки Павлина о сладкой жизни пролетариата на разлагающемся Западе.
И когда позволяет себе усомниться, он сообщает, что жил там несколько лет. Что отец у него - дипломат, что учился он в капиталистической школе и своими глазами убедился, как они там загнивают.
Но что Жанна всё равно молодец и пропаганду делать умеет, и бить их туда, где действительно рвётся.
А если уж она такая идейная и не хочет думать об авансе, пусть думает хоть о Папе Римском, лишь бы получилась устраивающая худсовет нетленка.
И ежели она согласна рискнуть, ей даётся неделя - это крайний срок, чтоб успеть втиснуться в план. Ну, а не выйдет - придётся ему снимать предложенную Студией муру.
Но это уже его проблемы.
Ангел-Хранитель, как и спустя много лет в магазине на Октябрьской, шепчет ей, что надо бежать, но она смотрит на ценник со многими нулями, приколотый к рыжей куртке залётного Павлина - с его гонорарами, заграницами, папой-дипломатом и несогласием с Марксом. С его "Москвичом", из которого так не хочется вылезать.
Смотрит на его юное лицо с непробиваемо - самоуверенной улыбкой конькобежца с плаката, что висит в их спортзале:
"Уступи дорожку!".
Несущегося мимо прочего человечества.
- Беги! - повторяет Ангел-Хранитель. Но она уже протягивает руку за чеком.
Денис. Солнечный день.
- Ладно, я попробую.
Павлин суёт ей бумажку с номером своего телефона /если будут вопросы/, ахает, взглянув на часы. Ему вечером должен некто звонить.
Не иначе, Николай Крючков или Грета Гарбо.
Яна презирает себя за унизительно-ревнивое чувство к этому "некто". Она уже забыла, как тяжело болела когда-то Люськой.
Она ещё обманывает себя, весело описывая сгорающей от любопытства редакции и их посещение буфета, и поездку на "Маяк", и про худсовет, и про папу-дипломата...
Посмеивается, шутит, иронизирует, с ужасом чувствуя, что чем яростнее перед ними высмеивает сегодняшний день, тем более от них отдаляется.
Что-то рухнуло. Она уже безнадёжно не с ними, а несётся по шоссе в Денисовом "Москвиче", видит его уверенно лежащую на руле руку, чуть высокомерную полуулыбку уголком рта и уголком обращенного к ней глаза.
- "Уступи дорожку!"
Денис - солнечный день.
Иоанна отправится в библиотеку и, к счастью, в читалке окажется сборник сценариев итальянского кино, который она проглотит, как голодный пёс кусок колбасы.
Останется лишь ощущение чего-то неправдоподобно вкусного, и... ещё больший голод.
По этим фильмам, которые вдруг до смерти захочется поглядеть, по отточенным диалогам, таким живым персонажам и этому самому "есть, что снимать".
Значит, вот они какие, сценарии...
Её очерк, само собой, никуда не годился.
Но ни на секунду не мелькнёт у неё мысль заказать разговор с Москвой и выложить какую-либо уважительную причину вроде срочного редакционного задания или свалившей с ног внезапной хвори.
Надо написать для Дениса Градова нетленку, вот и всё.
Там должны быть характеры, диалоги и "что снимать".
Кто знает, что более питало эту её наглость - желание облагодетельствовать Павлина или утереть ему нос?
Отторжение "чужака" или влюблённость в него?
Так или иначе, коктейль из этих весьма противоречивых эмоций породит вдохновение.
И, получив от газеты негласный недельный отпуск, она будет мотаться по реденькому предзимнему лесу, хлюпать ботами, вязнуть в месиве размокших тропинок.
И будет идти необыкновенно белый снег. Огромные тяжёлые хлопья. Хрупкая немыслимая белизна, исчезающая, едва коснувшись земли.
То тут, то там призрачные островки белизны, мгновенно впитывающие, как промокашка, чавкающую хлябь, и тут же сами становящиеся такой же хлябью.
Жадной ненасытной поглотительницей белизны.
И с орешника будут срываться прямо за шиворот ледяные капли, будет бешено рваться куда-то из собственных корней ива, и вода в пруду будет мелко покорно дрожать в предчувствии долгого мёртвого сна.
И она будет, подобно снегу, в который раз касаться белизной земли, превращаясь в ненасытную хлябь - свою противоположность.
И рваться из самой себя, подобно иве, и передастся ей нервная дрожь ожидающего таинства пруда.
Она будет бегать кругами по тропинкам осеннего леска и плести, ткать для Дениса Градова совсем другую историю.
Пока не побегут по осенней хляби белые бумажные змеи телеграфа, опутают и утащут снова в просмотровый зал экзистенционального времени.